Доктор Лоуэнстайн медленными глотками пила кофе. Ее врожденное спокойствие лишь подчеркивало мое неумение владеть собой, отчего я злился еще сильнее. Затем доктор поставила чашку на блюдце, и та встала строго по центру, в пространство, очерченное круглой бороздкой.

— Том, хотите еще кофе? — спросила доктор Лоуэнстайн.

— Нет.

— Не знаю, смогу ли помочь Саванне. — Психиатр вновь устремила на меня свой профессиональный взгляд. — Со времени попытки самоубийства прошло больше недели. Сейчас Саванна вне опасности, а в первую ночь, когда ее только привезли в Беллвью, она едва не умерла от потери крови. Но дежурный врач оказался просто волшебником. Когда я впервые увидела вашу сестру, она находилась в коме; были сомнения, выживет ли она. Но потом Саванна вышла из комы, стала бредить и кричать. Наверное, вам доводилось быть свидетелем подобного поведения. Бессмыслица, но в высшей степени поэтичная и имеющая ассоциативные качества. Я записала ее бред на пленку, надеясь отыскать зацепки и понять, что же могло спровоцировать Саванну в этот раз. Вчера наступила перемена: Саванна замолчала. Я позвонила знакомой поэтессе, и та через соседа Саванны узнала телефон вашей матери. Я послала телеграмму вашему отцу, но он не ответил. Как вы думаете — почему?

— Потому что вы живете в Нью-Йорке. Потому что вы женщина. Потому что вы еврейка. Потому что вы психиатр. К тому же он всякий раз смертельно пугается, когда Саванна срывается с катушек.

— И не хочет отзываться на крик о помощи?

— Если бы о помощи кричала Саванна, возможно, он был бы уже рядом с ней. Он делит мир на Винго, идиотов и идиотствующих Винго. Саванну он относит к Винго.

— А я, стало быть, идиотка, — бесстрастно заключила доктор Лоуэнстайн.

— Вы вне его классификации, — улыбнулся я. — Кроме того, отец мог и не получить телеграммы.

— Ваша семья ненавидит евреев?

— Моя семья ненавидит всех. Просто ненависть. Ничего личного.

— Когда вы росли, в вашей семье употребляли слово «ниггер»?

— Разумеется, доктор, — ответил я, удивляясь, как это может быть связано с Саванной. — Я же рос в Южной Каролине.

— Наверняка и там были образованные, мыслящие люди, которые отказывались произносить это отвратительное слово.

— Но они не были Винго. Исключение — моя мать. Она утверждала, что это слово — из лексикона белых отбросов общества. Мать говорила «негр» и очень этим гордилась. Она думала, что тем самым оказывается в ряду высокообразованных людей.

— Том, сейчас вы используете слово «ниггер»?

Я смотрел на красивое лицо доктора, пытаясь понять, не шутка ли это. Но у доктора Лоуэнстайн были приемные часы, не допускавшие пауз и юмора.

— Да, когда попадаю к снисходительным янки вроде вас. Тогда, доктор, мне никак не удержаться. Оно само выскакивает. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер, — повторял я как заведенный.

— Вы исчерпали весь запал? — наконец сказала доктор Лоуэнстайн.

Мне было приятно, что я все-таки пробил брешь в ее дрессированной эмоциональности.

— Весь.

— На моей территории это слово запрещено.

— Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер. Ниггер, — выстрелил я новую обойму.

Доктор Лоуэнстайн сделала над собой усилие; ее голос звучал натянуто и глухо.

— У меня и в мыслях не было говорить с вами снисходительным тоном. Если вы восприняли это так, пожалуйста, примите мои извинения. Просто мне показалось странным, что в семье поэтессы Саванны Винго употребляли это слово. Трудно представить, что у нее была расистская семья.

— Саванна потому и стала такой, что появилась на свет в расистской семье. Она всеми силами ей противостояла и писать начала от возмущения.

— Ваше раздражение тоже связано с детством?

— Думаю, я был бы раздражительным в любом случае. Но будь у меня выбор, я бы предпочел клан Рокфеллера или Карнеги. Когда ты Винго, добиться чего-либо гораздо труднее.

— Поясните, пожалуйста.

— Думаю, жизнь так или иначе тяжела для всех людей. Но когда ты Винго, она почти невыносима. Разумеется, я не был в другой шкуре, так что это чисто теоретические рассуждения.

— Какую религию исповедовала ваша семья? — задала очередной вопрос психиатр.

— Католическую, представьте себе. Римско-католическую.

— Зачем вы добавили «представьте себе»? Чем плохо быть католиком?

— Вам не понять, каково расти в католической семье на «Глубоком Юге»[29].

— Ну почему же? — возразила она. — А вам не понять, каково расти в еврейской семье в любой точке мира.

— Я читал Филипа Рота[30], — заметил я.

— И что? — Теперь уже доктор не скрывала своей враждебности.

— Да ничего. Просто делаю неуклюжую попытку восстановить хрупкий контакт между нами.

— Филип Рот одинаково ненавидит и евреев, и женщин. Чтобы это понимать, не обязательно быть евреем или женщиной.

Это было произнесено тоном, подчеркивающим, что данная тема полностью исчерпана.

— Саванна думает точно так же.

Я улыбнулся, вспомнив пылкость и догматизм воззрений своей сестры касательно женских вопросов.

— А что думаете вы, Том?

— Вам это действительно интересно?

— Да. Очень.

— Что ж, при всем уважении к вам, я считаю, что ваши с Саванной воззрения — полное дерьмо.

— Тогда, при всем уважении к вам, позвольте поинтересоваться: почему мы должны разделять взгляды белого южанина?

Я подался вперед и прошептал:

— Потому что, доктор, когда я не ем ягоды и коренья, не кручу хвосты мулам и не режу свиней на заднем дворе, я очень смышленый мужчина.

Доктор Лоуэнстайн, улыбаясь, разглядывала свои ногти. В тишину кабинета проникала приглушенная музыка, каждая нота звучала ясно и светло, будто вальс над озерной гладью.

— В своих стихах ваша сестра пишет о двух братьях, — начала новый профессиональный заход доктор Лоуэнстайн. — Каким братом являетесь вы, Том? Ловцом креветок или тренером?

Нет, эта женщина явно меня превосходила.

— Тренером, — признался я.

— Почему вы понизили голос? Вам неловко оттого, что вы тренер?

— Мне неловко от того, что другие думают о тренерах. Тем более в Нью-Йорке. Тем более психиатры. И особенно — женщина-психиатр.

Доктор Лоуэнстайн уже полностью владела собой.

— И как же, по-вашему, я отношусь к тренерам?

— Со многими ли тренерами вы знакомы?

— Ни с одним, — улыбнулась она. — Как-то не сталкивалась.

— А если бы и столкнулись, то вряд ли пустили бы в свою компанию.

— Скорее всего, вы правы. Скажите, в каком кругу вращаетесь вы у себя в Южной Каролине?

— В кругу таких же тренеров, — ответил я, чувствуя, что попал в западню.

В ароматную западню. Запах ее духов был мне знаком, но я никак не мог вспомнить их название.

— Как вы проводите время?

— Сидим, почитываем спортивные разделы газет, балуемся армрестлингом или давим друг другу кровавые мозоли.

— Вы очень странный человек, Том. Скрытный. Если вы будете отделываться исключительно шутками и загадками, я не смогу помочь вашей сестре. Я нуждаюсь в вашем доверии. Понимаете?

— Я ведь вас впервые вижу, мэм. Мне непросто затрагивать личные темы даже с теми, кого я люблю. И гораздо труднее с теми, с кем знаком всего полчаса.

— Мне кажется, вас сильно задевает культурная пропасть между нами.

— Я ощущаю ваше презрение ко мне, — заявил я, опуская веки.

Голова болела все сильнее. Область вокруг глаз ощущалась средоточием боли.

— Презрение? — изумленно повторила доктор. — Даже если бы я ненавидела все, что составляет вашу жизнь, я бы и тогда не презирала вас. Вы мне необходимы ради блага Саванны… если пойдете на сотрудничество. Я проанализировала творчество Саванны, но мне необходимо выяснить подробности ее жизни. Не ради любопытства. Когда рассудок вашей сестры вернется в здравое состояние, я попытаюсь разрушить ее деструктивный поведенческий шаблон, которому она следует, насколько я понимаю, с давних пор. Если я смогу отыскать ключи в детстве Саванны, возможно, мне удастся ей помочь. Мы вместе создадим нечто вроде стратегии выживания; она и дальше сможет писать, но без разрушительных последствий для себя.

Я вскочил и начал расхаживать по кабинету, сбитый с толку и все более теряющий самообладание. К головной боли добавилось головокружение от пастелей на стенах.

— Все ясно. Вы героиня драмы конца двадцатого века. Тонко чувствующий врач-психиатр, преданный своему делу и стремящийся спасти для будущего поэтессу-феминистку, чье творчество должно остаться в веках. И этот психиатр накладывает свои исцеляющие руки с наманикюренными пальчиками на зияющие раны поэтессы, произносит священные слова Зигмунда Фрейда и оттаскивает несчастную от края пропасти. После этого спасительница занимает в литературной биографии Саванны Винго скромное, но достойное место.

Я стиснул голову руками и потер виски.

— Том, у вас болит голова? — догадалась доктор Лоуэнстайн.

— Жутко болит, доктор. У вас не найдется капельки морфина?

— Нет, но у меня есть аспирин. Чего же вы раньше молчали?

— Неправильно жаловаться на головную боль, когда речь идет о сестре, вскрывшей себе вены.

Из ящика письменного стола доктор Лоуэнстайн вынула три таблетки аспирина и протянула мне. Затем она налила вторую чашку кофе, и я запил лекарство.

— Хотите прилечь на кушетку?

— Нет уж, спасибо. Когда я сюда ехал, то боялся, что вы уложите меня на кушетку. Ну, как в кино.

— Мои методы обычно не напоминают эпизоды из фильмов… Не хочу вас шокировать, Том, но, когда я впервые увидела вашу сестру, она мазала себя собственными экскрементами.

— Меня это не шокирует.