Психиатром Саванны была некая доктор Лоуэнстайн; ее кабинет находился в районе Семидесятых улиц, в шикарном здании из бурого песчаника. В приемной безраздельно господствовали твид и кожа. Тяжеленные пепельницы вполне годились для охоты на белок. Стены были украшены двумя современными картинами, висевшими друг напротив друга; их попеременное разглядывание уже могло вызвать шизофрению. Изображения чем-то напоминали цветовые пятна теста Роршаха[26], помещенные среди цветущих лилий. Прежде чем заговорить, я некоторое время разглядывал одну из этих картин.

— Неужели кто-то платит за такое деньги? — обратился я к симпатичной, но слишком серьезной чернокожей секретарше.

— Три тысячи долларов. И то продавец картин заверил доктора Лоуэнстайн, что отдает эти вещи почти задаром.

— Интересно, каким способом художник создавал свои шедевры? Выблевывал на холст или все же пользовался красками? Как думаете?

— Вам назначено? — спросила секретарша.

— Да, мэм. На три часа.

Серьезная секретарша уткнулась в бумаги, затем окинула меня взглядом.

— Стало быть, вы мистер Винго. Планируете остаться на ночь? К сожалению, у нас не отель.

— У меня не было времени закинуть чемодан в квартиру сестры. Не возражаете, если на время разговора с доктором я оставлю его здесь?

— Откуда вы приехали? — поинтересовалась секретарша.

Мне захотелось соврать, что из Сосалито, штат Калифорния. Выходцы из Калифорнии вызывают всеобщую симпатию, но стоит признаться, что ты с Юга, и тебя начинают либо жалеть, либо ненавидеть. Некоторых чернокожих так и подмывало сделать из меня филе, стоило им услышать мой южный акцент и фразу: «Коллетон, Южная Каролина». Я сразу уловил мысли секретарши. Наверняка она считала, что если избавить мир от этого белого недомерка с грустными глазами, то ее далекие предки, которых несколько веков назад бросили в корабельный трюм и увезли из девственных африканских джунглей на плантации американского Юга, будут отомщены. По глазам чернокожих видно: им до сих пор памятен Нат Тернер[27].

— Из Южной Каролины, — ответил я.

— Пожалуйста, извините мое любопытство, — с улыбкой сказала секретарша, однако на меня не посмотрела.

Приемную наполняла музыка Баха. Возле дальней стены стояли несколько кресел и стеллаж, на котором я заметил вазу с цветами. Судя по всему, их поставили недавно. Пурпурные ирисы, подобранные с большим вкусом, склонили ко мне свои головки, напоминающие птичьи. Опустив веки, я попытался расслабиться под музыку, поддавшись ее соблазну. Стук сердца замедлился. Я представил, что нахожусь среди роз. Однако голова продолжала побаливать. Я открыл глаза, пытаясь вспомнить, есть ли у меня в чемодане аспирин. На стеллаже стояли и лежали книги; я поднялся, собираясь изучить названия. В это время концерт Баха сменился сочинением Вивальди. Как и цветы, книги были тщательно подобраны. Чувствовалось, что это не случайное чтиво, призванное развлечь клиентов. Некоторые из изданий были подписаны авторами. Посвящения адресовались доктору Лоуэнстайн. Глядя на знакомые фамилии, я представил, что писатели сидели в этой приемной, вздрагивая от жутких видений, запечатленных неизвестным художником. На верхней полке я нашел вторую книгу Саванны — «Принц приливов». Я открыл страницу с посвящением и, читая его, прослезился. Такая реакция меня обрадовала — она доказывала, что внутри я еще жив, жив где-то очень глубоко, где таились мои страдания, загнанные в жалкую и ничтожную скорлупу взрослости. Моей взрослости! До чего же противно было становиться мужчиной, брать на себя кучу глупейших обязательств, демонстрировать неиссякаемую силу и дурацкую напускную храбрость вперемешку со страстностью. Как же я ненавидел силу, выдержку и долг. Как я боялся увидеть свою прекрасную сестру с повязками на запястьях, а над головой — бутылки глюкозы, напоминающие стеклянных эмбрионов, от которых к ноздрям тянутся прозрачные трубки. Но я отчетливо осознал свою роль, ту тиранию и западню, куда меня загнал образ зрелого мужчины, и решил отправиться к сестре, являя собой столп силы, — властелин растительного мира, едущий по полям нашей с ней общей земли. Мои руки будут излучать энергию пастбищ; уверенный в незыблемости круговорота жизни, я стану петь о возрождении, ободрять словами доброго учителя и хорошими новостями от повелителя времен года. Сила — мой дар, она же действие. Уверен, что когда-нибудь эта сила меня и убьет.

Перевернув страницу, я увидел первое стихотворение сборника. Я произносил его вслух, под аккомпанемент скрипок, с молчаливого одобрения ирисов и Вивальди, стараясь воссоздать интонации Саванны и то осязаемое благоговение, с каким моя сестра преподносила свои стихи.

Пылаю глубокой и мрачной магией,

пахну страстью, как цапля в огне;

все слова превращаю я в замки,

а затем их штурмую с воздушной армией.

Цель исканий моих далека,

но войска мои храбры и обучены славно.

Поэтесса доверит своим батальонам

превратить ее фразы в мечи и клинки.

На заре я у них попрошу красоты

в подтвержденье, что их не напрасно учили.

А ночью прощенья у них попрошу,

у подножья холма перерезав им глотки.

И флотилии мои поплывут по волнам языка,

запылают эсминцы в открытых морях.

Я для высадки остров готовлю.

Я словами вербую в угрюмую армию,

и стихи мои — бой со всем миром.

Пылаю глубокой и южной магией.

Бомбардиры ударить готовятся в полдень.

Все дома полны горя и криков,

и луна — словно цапля в огне.

Я вернулся на страницу с посвящением и прочитал двустишие:

Человек вопрошает, решает же Бог молчаливо,

Когда время пришло убивать ему Принца приливов.

Я поднял голову и увидел доктора Лоуэнстайн. Она смотрела на меня, стоя в дверях кабинета. Худощавая, в дорогой одежде. У нее были темные глаза без малейших признаков косметики. В полумраке кабинета, в звуках Вивальди, затухающих пленительным эхом, она была завораживающе прекрасной — одна из сногсшибательных нью-йоркских женщин с неизменной осанкой львицы. Высокая, черноволосая, она выглядела так, словно ретушью ей служили порода и хороший вкус.

— И кто же он, этот Принц приливов? — начала она, не представившись.

— Почему бы вам не спросить у Саванны?

— Обязательно спрошу, когда она будет в состоянии со мной говорить. Пока же приходится ждать. Простите, забыла представиться. Доктор Лоуэнстайн. А вы, должно быть, Том?

— Да, мэм, — ответил я, после чего встал и проследовал за ней в кабинет.

— Том, хотите кофе?

— С удовольствием, мэм, — выпалил я.

— Откуда у вас это старомодное «мэм»? Мне кажется, мы с вами ровесники.

— Крепкое домашнее воспитание. И нервозность.

— Почему вы нервничаете? Да, что добавить в кофе?

— Сливки и сахар. Каждый раз нервничаю, когда моя сестра режет себе вены. Такая у меня особенность.

— Прежде вам приходилось встречаться с психиатром? — поинтересовалась доктор Лоуэнстайн.

Изящной и уверенной походкой она подошла к шкафчику возле письменного стола и достала пару кофейных чашек.

— Да, я общался со всеми врачами Саванны.

— У нее и раньше были попытки самоубийства?

— Да. По двум светлым и радостным поводам.

— Что вы имеете в виду?

— Извините. Мой цинизм дает о себе знать. Семейная черта, от которой сложно избавиться.

— Саванна тоже цинична?

— Нет. Она избежала этой участи.

— Вы никак сожалеете, что сестра не обладает вашим цинизмом?

— Да, доктор, потому что вместо этого она пытается покончить с собой. Лучше бы она была прожженным циником. Как Саванна? Когда можно ее увидеть? Вы задаете все эти вопросы, но даже не сказали, в каком она состоянии.

Доктор Лоуэнстайн продолжала хранить самообладание.

— Том, вам нравится кофе?

— Да. Потрясающий. Давайте перейдем к проблемам моей сестры.

— Прошу вас проявить терпение, Том. Мы обязательно обсудим здоровье Саванны, но чуть позже, — покровительственным тоном заявила психиатр. — Если мы собираемся помочь Саванне, я должна выяснить ряд моментов, касающихся ее детства и воспитания. Уверена, это в наших с вами интересах. Согласны?

В ее голосе звучало неоспоримое превосходство.

— Нет, если вы и дальше будете говорить со мной в такой же отвратительно высокомерной манере, будто я шимпанзе, которого учат шлепать по клавишам пишущей машинки. И прежде чем продолжать нашу беседу, хочу выяснить, где моя сумасбродная сестрица.

Я скрестил руки на груди, чтобы они меньше дрожали. Кофе усилил головную боль. Музыка, продолжавшая звучать в приемной, сильно стучала в висках.

Чувствовалось, что доктор Лоуэнстайн повидала разные выплески враждебности от своих пациентов — она явно приобрела закалку. Мою тираду она встретила спокойно.

— Хорошо, Том, я поделюсь с вами информацией. Но тогда и вы мне поможете.

— Не понимаю, что вам нужно.

— Узнать о ее жизни столько же, сколько знаете вы. Хочу услышать о ее детстве. Необходимо выяснить, где впервые проявились эти симптомы, когда вы стали замечать у нее первые признаки болезни. Не сомневаюсь, что вы догадывались о ее душевном заболевании.

— Конечно, — согласился я. — Половина ее творчества — о собственном безумии. Она пишет об этом так же, как Хемингуэй писал об охоте на львов. В стихах сестры отражаются все слабые стороны ее натуры. Я по горло сыт свихнутостью Саванны. Устал от всего этого дерьма в духе Сильвии Плат[28]. Знаете, доктор, когда сестра в прошлый раз вскрыла себе вены, я пожелал ей в следующий раз довести дело до конца. Уж лучше бы она запихнула себе в глотку дуло дробовика и разнесла бы голову. Так нет. Она испытывает пристрастие к бритвам. Понимаете? Видеть не могу ее шрамы. И эти трубки, торчащие из носа. Я был ей хорошим братом, но не знаю, как с ней говорить после того, как она располосовала себе вены, словно это не ее тело, а оленья туша, которую она взялась свежевать. Я не силен в таких вещах. И ни один психиатр, ни один поганый психиатр — а их были десятки — не помог Саванне утихомирить демонов, которые ее терзают. Вы можете помочь ей, мэм? Ответьте. Можете?