— Но это было.

— Мама уверяла, что не было.

— Мама уверяла, что отец нас никогда не бил, что мы — потомки аристократического рода. Люк, она сочиняла миллион разных разностей, и все они оказывались неправдой.

— Я мало помню тот день.

Я схватил брата за плечо и притянул к себе.

— А я, Люк, помню все, — зловеще прошептал я ему на ухо. — Каждую мелочь того дня, каждую мелочь нашего детства. Я жалкий обманщик, врущий самому себе, что ничего не помню.

— Ты давал слово, что никогда не заикнешься об этом. Мы все клялись. Некоторые вещи нужно вычеркивать. Забвение — лучший способ. Не хочу вспоминать то, что было. Не желаю. Сестре это не поможет. Уверен, что сама она ничего не помнит.

— Ладно, — вздохнул я. — Только не делай вид, что того дня не существовало. Когда ты заявляешь об этом, я сам готов свихнуться. Люк, в нашей семье слишком часто притворялись и слишком многое скрывали. Полагаю, мы все дорого заплатим за свою неспособность смотреть правде в лицо.

— Думаешь, Саванна как раз этим и занимается? — вспылил Люк. — Когда говорит с ангелами и собаками, когда слюна капает ей на ноги, когда ее отправляют в психушку. Пытается взглянуть правде в лицо?

— Нет. Но правда просачивается отовсюду. Сомневаюсь, что у Саванны меньше смелости, чем у нас. Только у нас получилось загнать правду поглубже, а ей не хватает сил.

— Она чокнулась из-за своих стихов.

— Нет, из-за того, о чем ей приходится писать. Она размышляет о девочке, росшей в Южной Каролине. О том, что ей ближе, что она лучше всего знает. О чем, по-твоему, она должна рассказывать? О зулусских подростках или об эскимосах-наркоманах?

— Вот и сочиняла бы о том, что ее не ранит, и не приманивала бы этих собак.

— Люк, все ее произведения рождаются из прошлого. Иначе не было бы поэзии.

— Меня это пугает, Том. Однажды она, чего доброго, покончит с собой.

— Саванна сильнее, чем кажется. Ей хочется творить, это смысл ее существования. В ее голове не хватит собак, чтобы заставить ее бросить стихи… Давай спать. Завтра нам предстоит долгий путь.

— Нельзя оставлять ее в таком состоянии.

— Придется. Из этого состоит почти вся ее жизнь.

— Том, послушай меня внимательно. Я не понимаю, что творится с Саванной. Не дано мне этого понять. Но я не меньше тебя люблю нашу сестру.

— Знаю, Люк, и Саванна тоже знает.

В ту памятную нью-йоркскую ночь я так и не сомкнул глаз. Вместо сна я раздумывал о том, как все мы достигли этой временной точки, какие радости и печали каждый из нас унес с острова нашего детства и как каждый из нас играл свою неизменную роль в гротескной семейной мелодраме. С раннего возраста на плечи Саванны взвалили тяжкий груз эмоционального идиотизма. Потрясающая восприимчивость сделала ее открытой для всех жестокостей и разочарований. Мы превратили ее во вместилище семейной хроники, густо пропитанной горечью и сарказмом. Позже я осознал: искусственный, но неумолимый выбор делает одного из членов семьи кем-то вроде семейного чокнутого; все неврозы, дикости и страдания оседают на впадинах и выступах самой тонкой и самой уязвимой души. Безумие атакует эти добрые и мягкие глаза, подрезает сухожилия на нежных руках. Когда же Саванне навязали роль семейной чокнутой? Когда это решение было принято? Вызвало ли оно одобрение других членов семьи? Наконец, согласился ли с ним я, брат-близнец Саванны? Нет ли моей вины в том, что по стенам ее комнаты висят кровоточащие ангелы, и могу ли я сбросить их оттуда?

Я пытался думать о наших ролях. Люка наделили ролью простого и сильного парня. Он страдал, таща на себе тяжкий груз умственно отсталого. Свое бесхитростное чувство справедливости и долга он превратил в фетиш. Старший ребенок в семье, к тому же не блещущий успехами в школе, Люк принимал на себя внезапные вспышки отцовской ярости. Словно покалеченный пастух, он торопился отогнать нас в укрытие до того, как примет на себя шквал отцовского гнева. Ущерб, нанесенный душе Люка, трудно было заметить, как трудно измерить всю безысходность его роли в семье. Из-за громадной физической силы Люк часто казался воплощением спокойствия. У него была душа крепости, и он слишком долго смотрел на мир сквозь крепостные бойницы. Все, о чем ему хотелось сказать, всю свою философию Люк выражал исключительно телом. Его раны были внутренними, и я сомневался, осознает ли он их когда-нибудь. Я знал, что ему не дано понять неутихающую войну, которую Саванна вела с прошлым, все хитроумные маневры ее внутренних демонов, донимавших сестру не во сне, а наяву. В равной степени я сомневался и в способности Саванны вникнуть в серьезность дилеммы Люка — бесконечную цепь разрушительных обязательств, которые он тащил на себе. Он действовал, следуя зову сердца. Его поэзия выражалась не в словах. Мой брат не был ни поэтом, ни психопатом. Люк был человеком действия, и тяжеленная семейная ноша легла на его плечи лишь потому, что он родился первым.

А я? Кем стал я, сидящий без сна, выбитый из колеи невидимыми ангелами, кишащими в спальне сестры? Какой была моя роль? Оттенок величия или поражения она несла? Моим предназначением в семье была нормальность. Уравновешенный ребенок, призванный управлять и проявлять хладнокровие. «Тверд как скала», — так мать говорила обо мне своим друзьям. Пожалуй, довольно точная характеристика. Я рос вежливым, сообразительным, общительным и религиозным. Пример стабильности. Нейтральная страна, семейная Швейцария. Символ правильности. Я с пиететом относился к образу идеального ребенка, о котором мечтали мои родители. Вот так, с вечной оглядкой на правила приличия, я вступил во взрослую жизнь, робкий и готовый ублажать других. И пока моя сестра кричала и сражалась с черными псами из подсознания, а мой брат спал как младенец, я бодрствовал, понимая, что прошедшая неделя имеет для меня чрезвычайную важность. К тому времени я был уже шесть лет женат, работал школьным учителем и тренером и вел обыкновенную, посредственную жизнь.

Глава 3

С момента триумфального выступления Саванны в Гринвич-Виллидже прошло девять лет. Последние три года мы с сестрой не виделись и не сказали друг другу ни слова. Это мы-то, прежде неразлучные двойняшки! Я не мог произнести ее имени, не испытав боли. Стоило мне вспомнить о пяти минувших годах, как все разваливалось на куски. Моя память оставалась хранительницей кошмаров. Я думал об этом, когда такси везло меня на Манхэттен по мосту с Пятьдесят девятой улицы. Я ощущал себя всадником королевской конницы, призванным собрать свою сестру[25].