— Женщиной, козел, — снова прошипела она. — Женщиной, а не леди.

— Женщиной, — повторил Люк.

Дамочка отпустила его и торжествующе ринулась в церковь. Люк потирал горло и провожал ее взглядом, пока она не скрылась в толпе.

— Какой поганый город, Том, — наконец прошептал Люк. — Теперь я не придержу дверь даже для вонючего нью-йоркского гризли. Жаль, эта фифа не знает, что я ветеран Вьетнама.

— По-моему, ей совершенно наплевать, кто ты.

— Зато мы кое-что выяснили. Когда дверь открывается, нужно быстрее ввалиться, даже если заедешь кому-нибудь в задницу. В Нью-Йорке у них так.

Саванна поднялась на кафедру, когда зал был почти полон. Публике ее представил бородатый надменный дядька в пончо, берете и сандалиях с кожаными шнурками. В программке вечера я прочел, что он является ведущей фигурой Нью-Йоркской школы[20] и ведет курс под названием «Поэзия, революция и оргазм» в Хантеровском колледже[21]. Я уже готов был возненавидеть его, но после первых же услышанных слов изменил свое мнение. Этот человек искренне и с большой теплотой стал говорить о Саванне, о ее детстве, прошедшем на прибрежном острове, об отце, зарабатывавшем на жизнь ловлей креветок. Нашу маму он назвал «красавицей с гор», деда, который работал парикмахером и подрабатывал, продавая экземпляры Библии, — «семейным тигром». Про бабушку он сказал, что она часто навещала кладбище Коллетона и произносила монологи перед могилами родственников. Затем дядька в пончо воздал хвалу творчеству Саванны: страстному лиризму ее гимнов, посвященных природе, виртуозности ее поэтического языка, умению возвысить женское начало. Он выразил удивление, что в женщине, выросшей в провинциальной среде американского Юга, существует столько граней и дарований. Завершив свою речь, знаток революции и оргазма уступил место Саванне.

Зал отреагировал вежливыми сдержанными аплодисментами, если не считать восторженного рева и топота моего братца Люка. Саванна была подобна пламени, вспыхнувшему в сумраке церкви: светловолосая, робкая и почти бестелесная. Свои непокорные локоны она зачесала назад, но они все равно вздымались роскошными волнами в такт движению.

Я всегда любил слушать голос сестры. Ясный, легкий, лишенный «пряных» интонаций, напоминающий звон колокольчиков над зеленым городом. Ее голос — это весна и цветение, это отрицание метелей, мрака и зимы. Саванна отчетливо произносила каждое слово, будто пробуя его на вкус. Интонации ее стихов были благоухающим садом, очень личным, предназначенным только для нее.

Но поначалу сестру не было слышно. Я понимал: она взволнована и где-то даже напугана вниманием аудитории. Постепенно Саванна обретала власть над языком и над своим творчеством; ее голос поднимался, креп и становился уверенней. В итоге Саванна Винго взяла аудиторию штурмом, аудиторию Уэст-Виллиджа — этих перекормленных культурой, пресыщенных, по-ньюйоркски равнодушных людей. Я знал все ее стихи наизусть, и мои губы двигались в одном ритме с губами Саванны. Вместе с ней я проговаривал истории из нашей жизни и ощущал сверхъестественную силу поэзии, приковавшую внимание толпы. Голос сестры поднимался к бывшему клиросу, вырывался за пределы церкви, летел к расцвеченному огнями Эмпайр-стейт-билдингу и еще выше — к звездам, сверкавшим над Гудзоном. Голос Саванны переносил нас в низины Южной Каролины, где она родилась, чтобы познать горе и печаль, где ее стихи вырастали в темноте, словно острые ветви кораллов, и ждали рождения поэтессы, ждали этого вечера, затаенного дыхания зрителей, слушающих, как она читает написанное сердцем, одновременно поющим и истекающим кровью.

В одну из пауз Саванна подняла голову и обвела зал глазами. Она без труда заметила нас с Люком — мы сидели в пятнадцатом ряду, выделяясь пиджаками и галстуками. Она улыбнулась и помахала нам.

— Эй, Саванна! Ты замечательно читаешь, сестренка! — крикнул Люк.

Аудитория засмеялась.

— Хочу представить вам своих братьев — Люка и Тома. Они приехали из Южной Каролины на мое выступление. Следующее стихотворение я посвящаю им.

Феминистка, угрожавшая выцарапать Люку глаза, сидела совсем недалеко от нас. С церковной скамьи ее не было видно, но когда по просьбе Саванны мы встали, то сразу заметили эту дамочку. Аудитория поприветствовала нас жиденькими аплодисментами. Люк помахал собравшимся, затем наклонился к своей обидчице и сказал:

— Ну что, дерьмоголовая? Думала, я — пустое место?

Я силой усадил его обратно и предупредил:

— Когда говоришь дерзости подобным особам, прикрывай глаза, иначе придется покупать тебе собаку-поводыря.

Мы продолжали слушать Саванну. Ее выступление длилось больше часа; стихи выстраивались в историю ее жизни. В бедной южнокаролинской семье родилась девочка. Босоногая и загорелая, она росла среди болот Коллетона и училась узнавать времена года по миграциям креветок и птиц, а также по созреванию помидоров. Однажды ей открылся свет ее великого своеобразия; девочка лелеяла этот свет, желая вырасти особенной. Она вслушивалась в стоны сов под крышей сарая и пение буйков на протоках и чувствовала, что внутри рождается ее собственный, только ей присущий язык. Затем окружающий мир нанес ей удар — он всегда бьет, рано или поздно. Маленькая девочка, безоружная и озлобленная, начала сражаться с дикостью и жестокостью мира. В последних стихах Саванна рассказывала о своих срывах и депрессиях, о демонах, одолевающих ее, о своем безумии. Обо всем она говорила с изумлением, уважением и разрывающей сердце грустью. Даже демонов она наделила необыкновенной красотой, осветив их достоинством. В ее стихах не было уродливых химер — только поверженные ангелы, плачущие по родному дому. То, что Нью-Йорк услышал впервые, мы с Люком знали давно. Мы являлись очевидцами становления поэтессы: Саванна росла на наших глазах, в доме с видом на реку.

Слушая ее последнее стихотворение, я подумал о полусне-полувидении, к которому время от времени возвращался. Я видел нас с Саванной в материнской утробе, бок о бок плавающих во внутреннем море: два одновременно появляющихся сердца, крошечные шевелящиеся пальчики, две пары синих, пока еще незрячих глаз, светлые волосы, похожие на морские водоросли. Два наполовину сформировавшихся мозга ощущали присутствие друг друга, черпая наслаждение в неизъяснимом единстве, возникшем еще до рождения. Мне представлялось, что в этой «жизни перед жизнью», в неподвижности материнской утробы, в безопасной тишине, где не существовало забот, мы с сестрой испытали особое состояние — момент божественного озарения, присущего только близнецам, момент узнавания. Нам понадобилось несколько недель, чтобы повернуться лицом друг к другу. Сестра сказала: «Привет, Том», и я, привыкший к чудесам и верящий в магию, прокричал в ответ: «Привет, Саванна». Потом мы радостно и безмятежно ожидали рождения, после которого начнется наш диалог длиною в жизнь. Словно еще в утробе я ощутил свет, которым обладает моя сестра. Не знал я лишь о том, сколько тьмы она принесет с собой в мир. Я верю в «узы близнецов» — совершенную сверхъестественную связь.

Когда Саванна закончила чтение, зал разразился громом аплодисментов. Все встали и несколько минут хлопали нашей сестре. Я с трудом отговорил Люка от намерения подбежать к Саванне и подхватить ее на плечи. Брат удовольствовался несколькими оглушительными хвалебными воплями, а я, самый сентиментальный в нашей семье, наклонился к якобы развязавшемуся шнурку и кончиком галстука вытер слезы.

Впоследствии мы с Люком с восторгом вспоминали, как в тот мартовский вечер оказались свидетелями триумфального дебюта Саванны в непримиримом и беспощадном мире нью-йоркского поэтического андеграунда. Самые приятные и удивительные впечатления о Нью-Йорке у меня связаны, пожалуй, с тем вечером. После банкета в ресторане «Коуч-хаус» мы засиделись допоздна: наблюдали за плывущей над горизонтом луной, явно вдохновленной триумфом Саванны, выпивали, болтали с друзьями сестры; те восхищались легкостью, с какой уроженка Южной Каролины сумела воспламенить сердца рожденных в мире камней.

Если бы я покинул Нью-Йорк на следующий же день, то, возможно, полюбил бы этот город. Но мы с Люком задержались там на неделю. Саванна захотела показать нам, почему любит Нью-Йорк и почему ни за что не вернется на Юг. Мы накупили всякой всячины в универмаге «Мейси», сходили на матч «Нью-Йорк янкиз»[22], прокатились по кольцевой линии метро и устроили импровизированный пикник на смотровой площадке Эмпайр-стейт-билдинга. Саванна со знанием дела посвящала нас во все приятные и впечатляющие стороны нью-йоркской жизни. Но в городе существовали и иные стороны — мрачные и непредсказуемые; сестра не принимала их во внимание, водя нас по Манхэттену.

Все в том же квартале Гринвич-Виллидж, на западной части Двенадцатой улицы, мы получили гнусное, но не менее впечатляющее представление о Нью-Йорке. Мы брели по улице, застроенной старыми домами из бурого песчаника. На крыльцо одного из них вышла старуха; прихрамывая, она начала спускаться по ступенькам. За ней ковылял такой же старый карликовый пудель. Хозяйке приходилось останавливаться и ждать, пока пес одолеет очередную ступеньку. Движения обоих были неуклюжими, однако и старуха, и собака двигались с достоинством, сохраняя невозмутимое спокойствие. Хозяйка и пудель были удивительно похожи; чувствовалось, что они давно живут вместе и вместе гармонично стареют. Сойдя на тротуар, старуха не заметила человека, внезапно появившегося у нее за спиной, а мы не успели ее предостеречь. Человек этот был быстр и точен; он точно знал, что ему нужно. Он схватился за золотые сережки в ушах старухи и дернул что есть силы; у той подогнулись ноги, она рухнула на тротуар. Мерзавец выдрал серьги прямо из мочек. Затем он дернул за золотое ожерелье на ее шее и порвал его. Старуха закричала. Из травмированных мочек текла кровь. Грабитель ударил ее по лицу, и старуха затихла. С наигранным безразличием подонок двинулся дальше. Он не бежал, а шел как человек, которому некуда спешить. Однако он допустил серьезную тактическую ошибку: у него на пути оказались двое парней по фамилии Винго, уроженцев Южной Каролины.