— Ты говоришь, что я холодная, что я не отзываюсь на твои ласки и ничем тебя не радую. И все-таки ты приходишь ко мне и… извергаешь семя. Как тебе это удается, Александр?

Он рассмеялся и пожал плечами:

— Так устроены мужчины, милая. При виде обнаженного женского тела им свойственно возбуждаться.

— А если это безобразное женское тело?

— Понятия не имею, что тебе ответить, Элизабет. Безобразного тела я еще ни разу не видел. А за других не поручусь, — сказал он.

— Нет, мне тебя никогда не переспорить!

— Зачем же пытаешься?

— Чтобы сбить с тебя самодовольство!

— Ошибаешься, я вовсе не самодовольный. Просто ты видишь меня таким потому, что мы не ладим. Ты бросила перчатку, Элизабет, а я ее поднял. Но войны я не хотел. Мне просто нужна любящая жена. Я никогда не был и не буду жесток с тобой. Но дети у меня появятся.

— Сколько ты заплатил за меня отцу?

— Пять тысяч фунтов. Плюс все, что осталось от той тысячи, которую я прислал тебе на дорогу.

— Значит, еще девятьсот двадцать фунтов.

Он наклонился и поцеловал ее в лоб.

— Бедняжка Элизабет! Не везет тебе с мужчинами — сначала отец, потом старикашка Мюррей, теперь я. — Он сел на постели и скрестил ноги по-турецки. — А кого бы ты выбрала в мужья, будь у тебя шанс?

— Никого, — невнятно пробормотала она. — Никого на свете. Лучше быть Теодорой, чем Руби.

— А, теперь ясно. Непорочная дева. — Он примирительным жестом протянул ей руку. — Послушай, Элизабет, давай открыто признаем, что плотская близость нас не радует, и попытаемся поладить хотя бы вне постели. Я ведь не запрещаю тебе дружить ни с Руби, ни с кем бы то ни было. Но мне известно, что в новой пресвитерианской церкви ты так и не побывала. Почему?

— Заразилась от тебя безбожием, как говорит миссис Саммерс, — объяснила Элизабет, не обращая внимания на протянутую руку. — Но если говорить начистоту, в церковь меня больше не тянет. Что толку там бывать? Разве ты допустишь, чтобы Элеонора выросла пресвитерианкой? Или другие дети?

— Ни в коем случае. Если она склонна к духовной жизни, она сама найдет путь к Богу. Если она унаследовала мой характер — этого не случится. Но я не пущу ее в болото предубеждений, лицемерия и клановости, свойственных любой религии. Я заметил, что после родов ты начала почитывать сиднейские газеты — значит, тебе известно, как велик религиозный раскол в Австралии. Да, я безбожник, но я по крайней мере выше религиозных различий. И Элеонора будет такой. Я буду учить ее философии, а не богословию. С таким багажом знаний она сама сможет выбирать свой путь.

— Согласна, — кивнула Элизабет.

— Правда?

— Конечно. Я уже давно поняла: в отличие от знаний, ограниченность не приносит свободы. А я хочу, чтобы мою дочь не сковывали предрассудки, которые мешают мне на каждом шагу. Хочу, чтобы она чего-то достигла. Могла беседовать о геологии и механике — с тобой, о литературе — с поэтами и писателями, об истории — с учеными-историками, о географии — с путешественниками.

Он взорвался хохотом и сгреб ее в объятия.

— Элизабет, Элизабет, какое счастье слышать это от тебя! Ради него стоит жить!

Но объятия продолжались всего минуту: Элизабет высвободилась, повернулась на другой бок и притворилась спящей.


Видимо, родительским надеждам и мечтам предстояло сбыться, ибо Элеонора росла и развивалась, значительно опережая сверстников. В девять месяцев она начала говорить, изумляя и радуя отца, который все чаще заходил в детскую днем, когда малышка бодрствовала. Девочка обожала отца — это понимал каждый, кто видел, как она раскидывает ручки навстречу ему, обхватывает его за шею и что-то лепечет на ухо. Ее глаза приковывали взгляды — большие, широко поставленные и открытые, василькового цвета; на отца они смотрели пристально и восхищенно, на миловидном детском личике расцветала улыбка. «Скоро у нее будет и котенок, и щенок, — думал Александр, — моей дочери необходим питомец. Пусть узнает, что смерть — неотъемлемая часть жизнь, научится мириться с кончиной любимцев. Все лучше, чем узнавать о смерти, навсегда расставаясь с родителями».


К недовольству Яшмы, Крылышко Бабочки произвели из кормилиц в няньки: Элеонора страстно привязалась к ней и ни в какую не желала расставаться. Няню и отца девочка любила даже больше, чем мать — опять беременную и болезненную. Поэтому не кто-нибудь, а именно Крылышко Бабочки выносила малышку в сад, давала полежать голышом на солнышке — минут десять, не больше, учила первым шагам, кормила с ложки, купала, поила лечебными настоями от коликов и болей, которые причиняли режущиеся зубки. Александр только радовался, что его дочь с детства понимает два языка: Крылышко Бабочки обращалась к ней по-китайски, он — по-английски.

— Мама болеет, — объявила как-то Нелл отцу, сосредоточенно нахмурив бровки.

— Кто тебе сказал, Нелл?

— Никто, папа. Я вижу.

— Да? И что же ты видишь?

— Она желтая, — с уверенностью десятилетки пояснила его дочь. — И животик болит.

— Да, ты права, ее тошнит. Но это пройдет. Просто она сейчас носит твоего братика или сестренку.

— Знаю, — снисходительно кивнула Нелл. — Няня сказала в саду.

Эти не по-детски мудрые речи озадачили Александра, который к тому же заметил, что недугами его дочь увлечена больше, чем игрушками: она замечала, что у Мэгги Саммерс болит голова, а у Яшмы — когда-то сломанная раньше рука. Но сообщение Нелл о том, что Жемчужина иногда бывает недовольной, встревожило Александра: знать о месячных недомоганиях малышка никак не могла. Он задумался: как давно эта кроха наблюдает за домочадцами, какой удивительный разум отражается в ее прелестных глазах? Что она вообще видит и понимает?

Но в том, что Элизабет больна, ни у кого уже не оставалось сомнений; когда на шестом месяце беременности тошнота так и не прошла, Александр послал за доктором Эдвардом Уайлером и услышал от него:

— Пока преэклампсии не наблюдается, но мне надо обязательно осмотреть ее через месяц. Она чувствует шевеления, и это хороший признак для ребенка, но не для матери, которая слишком слаба. Цвет ее лица внушает опасения, хотя ступни и щиколотки пока не отекают. Возможно, миссис Кинросс свойственно тяжело переносить беременность.

— Вы меня пугаете, сэр Эдвард, — признался Александр. — Вы же говорили, что при второй беременности эклампсии не бывает.

— Бывает, но крайне редко, и на этом этапе развития заболевания судить о нем трудно. Пока не образовались отеки, я бы предложил пациентке побольше двигаться и давать нагрузку рукам и ногам.

— Сэр Эдвард, спасите ее — и получите еще одну икону.


На двадцать пятой неделе беременности, как только вновь появились отеки, Элизабет добровольно улеглась в постель. На этот раз в ней предстояло провести пятнадцать недель.

«Когда же я наконец смогу жить, как все? Неужели мне не суждено заниматься тем, чем хочется, — играть на пианино, учиться ездить верхом и править упряжкой? Мою дочь растят чужие люди, она и не помнит, что ее мать — я. А если она и прибегает повидаться, то лишь затем, чтобы спросить, как я себя чувствую, рассмотреть мои ноги, узнать, сколько раз за день меня рвало и болит ли у меня голова… Не знаю, чем ее так завораживают болезни, но я слишком слаба и несчастна, чтобы доискиваться причин. Она такая миленькая — Руби говорит, вылитая я. А по-моему, у нее губы Александра: прямые, твердые, решительные. Это от него девочка унаследовала ум и любознательность. Мне хотелось, чтобы все звали ее Элеонорой, но она выбрала короткое имя — Нелл. Я понимаю, его легче произносить китаянкам, но сдается мне, это Александр переименовал дочку».

Как и во время первой беременности, Элизабет утешала и развлекала компанейская Руби, подолгу играя с подругой в постели в покер, читая вслух, болтая. А когда Руби бывала занята, ее сменяла Теодора Дженкинс — как всегда, скучноватая, но после поездки в Лондон и Европу с ней можно было поговорить не только о цветах в палисаднике и о капустнице на огороде.

Об Элизабет заботились все — кроме миссис Саммерс, как всегда загадочной и равнодушной даже к обаянию Нелл. Элизабет надеялась, что в ее дочери миссис Саммерс рано или поздно увидит свое неродившееся дитя, но время шло, а надежды не оправдывались: экономка замыкалась в себе. Но это не огорчало четырех китаянок, ни на шаг не отходивших от Элизабет и охотно выполнявших любое приказание.

— Мисс Лиззи, вам обязательно надо поесть, — твердила Яшма, показывая хозяйке аппетитный кусочек поджаренного хлеба с лежащей на нем креветкой.

— Не могу. Не сегодня, — отнекивалась Элизабет.

— Надо, надо, мисс Лиззи! Вон вы какая худенькая — это вредно для ребенка. Чжан приготовит все, что вы пожелаете, вы только скажите!

— Заварной крем, — устало выговорила Элизабет, которой совсем не хотелось крема, но чтобы ее оставили в покое, требовалось высказать вслух свое пожелание. По крайней мере крем легко проглотить, а может, и удержать в желудке. Яйца, молоко, сахар. Пища для беспомощного больного, прикованного к постели.

— Посыпать сверху мускатным орехом?

— Мне все равно. Ступай, Яшма, дай мне побыть одной.


— Мне страшно, — признался Александр Руби. — Страшно, что Нелл останется сиротой. — Его лицо исказилось, на глазах выступили слезы; уткнувшись в грудь Руби, он разрыдался.

— Тише, тише, — заворковала она, укачивая его, как младенца. — Все пройдет, ты выдержишь, Элизабет будет жить. Я боюсь другого: что с каждым новым младенцем она обречена умирать и воскресать.

Он отстранился, стыдясь, что проявил недостойную мужчины слабость, и вытер лицо ладонью.

— Ох, Руби, что же мне делать?

— А что говорит наш кладезь мудрости сэр Эдвард?