– Сколько ему сейчас? – спросила Элизабет, с улыбкой выслушав загордившуюся Руби.

– В июне будет двенадцать. – Глаза Руби влажно заблестели. – Это для меня время тянется еле-еле, а для него оно летит как на крыльях. Читать дальше?

– Да-да!

– «Это письмо я отправлю из соседней деревни, потому и пишу откровенно все, что думаю. Конечно, ни один инспектор не осмелится вскрывать наши письма, и все-таки я не уверен, что их не читает никто, кроме адресатов. Ученики здесь попадаются разные, среди них есть не только добросовестные зубрилы и благородные натуры. В младших классах я узнал, что сыновья махараджей и князей присваивают то, что им не принадлежит, а лгут так же легко, как говорят по-английски. Возможно, поэтому наставники и считают своим долгом тайком вскрывать и читать наши письма – только чтобы предотвращать опасные шалости учеников. Но письмами Александра я горжусь: он пишет умно, рассудительно и не скупится на полезные советы».

– Александр пишет ему? – удивилась Элизабет.

– Гораздо чаще, чем я. Ведь он Александр Кинросс, владелец самого прибыльного в мире золотого рудника, – безупречный советчик. Не знаю почему, но к Ли Александр привязался еще в Хилл-Энде.

– Почитай еще, – попросила Элизабет.

– «Благодаря золоту в школе мне живется легко и беззаботно. Я без смущения смотрю в глаза однокашникам, потому что подобно им могу заказывать костюмы на Сэвил-роу и платить за ложу, когда наставники возят нас в Лондон, на спектакли и оперы. Мама, как бы мне хотелось иметь твой снимок, и чтобы ты на нем была вся в драгоценностях, как настоящая русская княгиня! И конечно, папину фотографию».

– Ты исполнишь его просьбу? – спросила Элизабет.

– Конечно. А Суну давно не терпится покрасоваться перед фотографом в лучшем наряде.

– Читай дальше, Руби. Как складно он пишет!

– «Математикой я занимаюсь так успешно, что теперь беру уроки вместе с теми, кто готовится поступать в Кембридж. Мистер Мэтьюз уверяет, что у меня Ньютоново чутье, а по-моему, он просто пытается подбодрить меня. Заниматься математикой мне бы не хотелось – инженерное дело гораздо интереснее. Я хочу строить стальные машины.

Мои лучшие друзья – Али и Хусейн, сыновья персидского шаха Насреддина. Жизнь в Персии – сплошное приключение: вечно кто-нибудь покушается на жизнь шаха, но вряд ли он погибнет, его бдительно охраняют. А неудачливых убийц предают публичной казни – в назидание остальным, как говорят Али и Хусейн».

Руби отложила письмо.

– Больше там нет ничего интересного для тебя, Элизабет. Остальное предназначено только для матери, а если я начну читать, то опять расплачусь. – Подняв руки, она поправила волосы. – Как думаешь, сойду я за русскую княгиню? Само собой, в новом платье от Соваж. И в бриллиантах с рубинами.

– Хочешь, одолжу тебе ту нелепую бриллиантовую диадему, которую недавно подарил мне Александр? – спросила Элизабет. – Ты только представь – диадема! Скажи на милость, на что она мне сдалась?

– Наденешь, если с визитом в колонию явится какой-нибудь принц крови, – невозмутимо заявила Руби. – Александра наверняка пригласят полизать королевскую задницу.

– Где ты набралась такой грязи?

– Там, где выросла, дорогая Элизабет, – в сточной канаве.


Через шесть месяцев после рождения Элеоноры ее родители вернулись к исполнению супружеских обязанностей, причем Элизабет даже не скрывала, как они ее тяготят. Сбивало с толку прежде всего то, что Александр прекрасно знал, как ненавистны ей его прикосновения, и тем не менее не пренебрегал долгом. Несмотря на то что их близость превратилась в холодный, механический, не доставляющий ровным счетом никакого удовольствия акт, Александр исправно являлся в спальню к жене. Интуитивно понимая, что обсуждать эту тему с любовницей Александра не следует, чтобы не злить его, Элизабет задала вопрос ему самому:

– Ты говоришь, что я холодная, что я не отзываюсь на твои ласки и ничем тебя не радую. И все-таки ты приходишь ко мне и… извергаешь семя. Как тебе это удается, Александр?

Он рассмеялся и пожал плечами:

– Так устроены мужчины, милая. При виде обнаженного женского тела им свойственно возбуждаться.

– А если это безобразное женское тело?

– Понятия не имею, что тебе ответить, Элизабет. Безобразного тела я еще ни разу не видел. А за других не поручусь, – сказал он.

– Нет, мне тебя никогда не переспорить!

– Зачем же пытаешься?

– Чтобы сбить с тебя самодовольство!

– Ошибаешься, я вовсе не самодовольный. Просто ты видишь меня таким потому, что мы не ладим. Ты бросила перчатку, Элизабет, а я ее поднял. Но войны я не хотел. Мне просто нужна любящая жена. Я никогда не был и не буду жесток с тобой. Но дети у меня появятся.

– Сколько ты заплатил за меня отцу?

– Пять тысяч фунтов. Плюс все, что осталось от той тысячи, которую я прислал тебе на дорогу.

– Значит, еще девятьсот двадцать фунтов.

Он наклонился и поцеловал ее в лоб.

– Бедняжка Элизабет! Не везет тебе с мужчинами – сначала отец, потом старикашка Мюррей, теперь я. – Он сел на постели и скрестил ноги по-турецки. – А кого бы ты выбрала в мужья, будь у тебя шанс?

– Никого, – невнятно пробормотала она. – Никого на свете. Лучше быть Теодорой, чем Руби.

– А, теперь ясно. Непорочная дева. – Он примирительным жестом протянул ей руку. – Послушай, Элизабет, давай открыто признаем, что плотская близость нас не радует, и попытаемся поладить хотя бы вне постели. Я ведь не запрещаю тебе дружить ни с Руби, ни с кем бы то ни было. Но мне известно, что в новой пресвитерианской церкви ты так и не побывала. Почему?

– Заразилась от тебя безбожием, как говорит миссис Саммерс, – объяснила Элизабет, не обращая внимания на протянутую руку. – Но если говорить начистоту, в церковь меня больше не тянет. Что толку там бывать? Разве ты допустишь, чтобы Элеонора выросла пресвитерианкой? Или другие дети?

– Ни в коем случае. Если она склонна к духовной жизни, она сама найдет путь к Богу. Если она унаследовала мой характер – этого не случится. Но я не пущу ее в болото предубеждений, лицемерия и клановости, свойственных любой религии. Я заметил, что после родов ты начала почитывать сиднейские газеты – значит, тебе известно, как велик религиозный раскол в Австралии. Да, я безбожник, но я по крайней мере выше религиозных различий. И Элеонора будет такой. Я буду учить ее философии, а не богословию. С таким багажом знаний она сама сможет выбирать свой путь.

– Согласна, – кивнула Элизабет.

– Правда?

– Конечно. Я уже давно поняла: в отличие от знаний ограниченность не приносит свободы. А я хочу, чтобы мою дочь не сковывали предрассудки, которые мешают мне на каждом шагу. Хочу, чтобы она чего-то достигла. Могла беседовать о геологии и механике – с тобой, о литературе – с поэтами и писателями, об истории – с учеными-историками, о географии – с путешественниками.

Он взорвался хохотом и сгреб ее в объятия.

– Элизабет, Элизабет, какое счастье слышать это от тебя! Ради него стоит жить!

Но объятия продолжались всего минуту: Элизабет высвободилась, повернулась на другой бок и притворилась спящей.


Видимо, родительским надеждам и мечтам предстояло сбыться, ибо Элеонора росла и развивалась, значительно опережая сверстников. В девять месяцев она начала говорить, изумляя и радуя отца, который все чаще заходил в детскую днем, когда малышка бодрствовала. Девочка обожала отца – это понимал каждый, кто видел, как она раскидывает ручки навстречу ему, обхватывает его за шею и что-то лепечет на ухо. Ее глаза приковывали взгляды – большие, широко поставленные и открытые, василькового цвета; на отца они смотрели пристально и восхищенно, на миловидном детском личике расцветала улыбка. «Скоро у нее будет и котенок, и щенок, – думал Александр, – моей дочери необходим питомец. Пусть узнает, что смерть – неотъемлемая часть жизни, научится мириться с кончиной любимцев. Все лучше, чем узнавать о смерти, навсегда расставаясь с родителями».


К недовольству Яшмы, Крылышко Бабочки произвели из кормилиц в няньки: Элеонора страстно привязалась к ней и ни в какую не желала расставаться. Няню и отца девочка любила даже больше, чем мать – опять беременную и болезненную. Поэтому не кто-нибудь, а именно Крылышко Бабочки выносила малышку в сад, давала полежать голышом на солнышке – минут десять, не больше, учила первым шагам, кормила с ложки, купала, поила лечебными настоями от коликов и болей, которые причиняли режущиеся зубки. Александр только радовался, что его дочь с детства понимает два языка: Крылышко Бабочки обращалась к ней по-китайски, он – по-английски.

– Мама болеет, – объявила как-то Нелл отцу, сосредоточенно нахмурив бровки.

– Кто тебе сказал, Нелл?

– Никто, папа. Я вижу.

– Да? И что же ты видишь?

– Она желтая, – с уверенностью десятилетки пояснила его дочь. – И животик болит.

– Да, ты права, ее тошнит. Но это пройдет. Просто она сейчас носит твоего братика или сестренку.

– Знаю, – снисходительно кивнула Нелл. – Няня сказала в саду.

Эти не по-детски мудрые речи озадачили Александра, который к тому же заметил, что недугами его дочь увлечена больше, чем игрушками: она замечала, что у Мэгги Саммерс болит голова, а у Яшмы – когда-то сломанная раньше рука. Но сообщение Нелл о том, что Жемчужина иногда бывает недовольной, встревожило Александра: знать о месячных недомоганиях малышка никак не могла. Он задумался: как давно эта кроха наблюдает за домочадцами, какой удивительный разум отражается в ее прелестных глазах? Что она вообще видит и понимает?

Но в том, что Элизабет больна, ни у кого уже не оставалось сомнений; когда на шестом месяце беременности тошнота так и не прошла, Александр послал за доктором Эдвардом Уайлером и услышал от него:

– Пока преэклампсии не наблюдается, но мне надо обязательно осмотреть ее через месяц. Она чувствует шевеления, и это хороший признак для ребенка, но не для матери, которая слишком слаба. Цвет ее лица внушает опасения, хотя ступни и щиколотки пока не отекают. Возможно, миссис Кинросс свойственно тяжело переносить беременность.