Пастернак в полной изоляции сумел остаться верным себе и своему искусству, похожему «на шум травы».

Виктор Шкловский говорил о том, что его слава подземна.

Борис Пастернак не стал, подобно Маяковскому и другим, «инженером человеческих душ», хоть и не всегда проявлял чудеса храбрости — к примеру, когда Сталин говорил с ним по телефону. И все равно он не сделался орудием партии, как «певец Октября», впоследствии покончивший жизнь самоубийством. «Не понимаю его пропагандистского рвения, — говорил Пастернак о Маяковском, — этого принудительного самоотождествления с общественным сознанием, этой мании коллективизма и подчинения сиюминутным требованиям». Он пытался как-то объяснить отчаянный поступок друга: «Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого что осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие».

А когда «культ личности» перешел с Владимира Ильича Ульянова (Ленина) на Иосифа Джугашвили (Сталина), Борис Пастернак заметил: «Один дядя сменил другого дядю».

Пастернак нашел себе прибежище в духовном одиночестве, вдали от шумных манифестаций. «Он даже не походил на человека, казался ароматом, лучом, шелестом, — писал Евгений Евтушенко. — Но кто в нашем бурном мире замечает шелест?»

Поэт убежден, что власти не могут изменить ход истории, но он чувствует себя выключенным из своего времени, в котором нет места отдельной личности, идеалам. Он понимает, что его творчество доступно немногим, небольшому числу интеллигентов, евреев, как он, а в целом только вдумчивому читателю.

Конечно, ему хочется широкого и вполне заслуженного признания; он разделяет мнение своего друга Марины Цветаевой, в которую когда-то был влюблен («Если душа родилась крылатой — что ей хоромы и что ей хаты!»): разве рабочего интересует заработок, который ему заплатят после смерти?

Творения автора, убежден Пастернак, должны найти отклик еще при его жизни, ведь искусство живет в других.

Он знает, что история Юрия Живаго, воплощение его самого, наверно, не дойдет до современников. Опубликована его переписка с двоюродной сестрой Ольгой Фрейденберг, подругой детских игр, которой он всегда поверял свои сокровенные мысли. В этих строках он откровенно говорит о своем счастье и о своих горестях: «Есть люди, которые очень любят меня (их очень немного), и мое сердце перед ними в долгу. Для них я пишу этот роман, пишу как длинное большое свое письмо им…»

Незадолго до кончины он пишет поэтессе Елене Благининой, что счастлив от сознания выполненной миссии. «Я не знаю, что меня ждет, — вероятно, время от времени какие-то друг за другом следующие неожиданности будут в том или другом виде отзываться на мне, но сколько бы их ни было и как бы ни были тяжелы или даже, может быть, ужасны, они никогда не перевесят радости, которой никакая вынужденная моя двойственность не скроет, что по слепой игре судьбы мне посчастливилось высказаться полностью…»

Никогда не предававшая его кузина, с которой он бегал по одесскому берегу и подолгу вел ночные разговоры в детской, утешает поэта: «Твоя книга выше сужденья… То, что дышит из нее — огромно».

В 1957 году издательство Фельтринелли напечатало сначала в Италии, а потом и во всем мире роман «Доктор Живаго» — драматическую историю молодого Юрия, разрывающегося между женой и красавицей Ларой, Ларисой Федоровной, у которой «был ясный ум и легкий характер. Она была очень хороша собой».

На фоне этой отчаянной страсти предстают беды русского народа в безумную, святую и жестокую пору революционных битв и иллюзий.

Прообразом Лары послужила Ольга Ивинская. Когда она встретилась с Пастернаком, ей было немногим более тридцати, а ему почти шестьдесят.

— Он был, — вспоминает Ольга, — строен, необыкновенно моложав, у него была красивая крепкая шея и глухой проникновенный голос.

Сам Пастернак считал себя некрасивым, даже называл «пугалом». Продолговатое лицо, неровные зубы (потом он вставил новые), губы «как у негра». Однако же, добавлял он, «от меня плакали многие женщины».

Он был женат дважды. Первую жену, Евгению, и сына он оставил ради Зинаиды, бывшей замужем за большим его другом, известным пианистом Генрихом Нейгаузом, причем на дружбу Пастернака и Нейгауза это не повлияло. Счастья с Зинаидой он не нашел и не скрывал этого. Она рано постарела, характер у нее был нелегкий, она совсем не понимала его противоречий, метаний, неуверенности в себе. «Она ведь из семьи жандармского полковника», — объяснял Пастернак.

Ольга Ивинская — белокурая, нежная, искренняя, порывистая; в биографии ее было немало темных пятен, и она откровенно в этом признается. Первый муж повесился из-за того, что она ушла от него к его врагу. Второй умер у нее на руках, не сумев пережить того, что донес на собственную мать, позволившую себе пройтись по адресу Сталина; ее отправили в лагерь.

— У меня было много увлечений, но и страдала я много, — замечает Ольга.

Пастернак все о ней знал и ни разу ни в чем не упрекнул. Вместе со своим героем Юрием Живаго он не любил «правых, не падавших, не оступавшихся. Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открылась им».

Встреча с Ольгой перевернула всю жизнь Бориса Леонидовича. («Ты мой весенний дар, моя душа».)

Ольга, Лялюша, Олечка, Олюша (влюбленные щедры на ласкательные имена), видно, напомнила ему о первой юношеской любви к некой мадемуазель В., которой он давал уроки.

«Сколько счастья, сколько бед и волнений принес в мою жизнь этот человек!» — пишет в своих воспоминаниях Ольга Ивинская.

Они встречались в Москве в ее скромной квартире. Кухня, гостиная и одновременно спальня с двумя диванами, потертые пледы, старая мебель, загромоздившая всю комнату, несколько фотографий, напоминающих о страшном прошлом, в котором много смертей, два срока в лагере и ставшая единственным утешением память о том, какую роль она сыграла в жизни гения нашего века. С ним она разделила славу и зыбкость бытия, его срывы и горечь разлук. Борис Пастернак навсегда остался для нее тем, кто создал Лару и Юрия, нашел «вечные слова для мужской страсти и женской слабости».

Ольга Ивинская угостила меня сыром (большая редкость!) и армянским коньяком. Ее худощавое лицо еще хранило следы былой красоты и того обаяния, которое возникает из таинственного сплава ума и чувства.

Она — Лара и до сих пор чувствует себя Ларой, хотя признает, что в героине романа есть и черты Зинаиды, жены, соперницы. Лара стала для Ольги Ивинской вторым именем.

Бесспорно, Юрий Живаго — это сам Пастернак. Даже раскаяние, с каким герой кричал возлюбленной, что связь их должна наконец оборваться, поскольку он еще не утратил чувства чести, было свойственно Борису Леонидовичу. Так, он писал милой кузине Ольге: «У меня была одна новая большая привязанность, но так как моя жизнь с Зиной настоящая, мне рано или поздно надо было первою пожертвовать».

Ольга, или — если хотите — Лара, вспоминает:

— Я восхищалась им, еще будучи студенткой. В конце сорок шестого он пришел в редакцию «Нового мира», молодой, элегантный, красивый, он показался мне африканским божеством. Для меня это была встреча долгожданная, предопределенная свыше. На другой день он принес мне книги, проводил меня до дому. Мы стали встречаться, беседовать и вскоре влюбились друг в друга. Но Борис все не решался объясниться мне.

Однажды вечером, когда мы шли к Пушкинской площади, он попросил называть его на «ты». Но я отказалась. Тогда у меня не было телефона, и я дала Борису телефон своей соседки. А любовь наша началась с долгого телефонного разговора. Соседка позвала меня, постучав по трубе парового отопления; я спустилась, и тогда Борис впервые признался мне в любви.

Потом были долгие прогулки по снегу, под ясенями Потаповского переулка. А весной в воздухе пахло медом, шел дождь и в пруду в такт нашим шагам пели лягушки. «Как хорошо, что Бог сотворил тебя женщиной», — выдохнул Борис. Но были и семейные сцены, которые он ненавидел, а Зинаида, суровая Зинаида, неустанно трудившаяся на кухне и в саду, кричала ему: «Плевать мне на твою любовь!»

Пастернак чувствует себя униженным, но уйти из семьи не решается. Анна Ахматова как-то заметила: «Борис — божественный лицемер». С Ольгой они говорят обо всем на свете: об искусстве, о том, что происходит вокруг, о прошлом. Ольга клянется, что прежние любови для нее теперь ничего не значат.

Целых четырнадцать лет они на что-то надеялись, мучались раскаянием, ссорились и делили все чудовищные испытания, выпавшие им в этом свинцовом мире, где царил страх.

— Я перенесла много невзгод, — сказала мне Ольга, — но несчастной себя не считаю. Дважды овдовела и вину за самоубийство первого мужа, которого оставила ради второго, полностью беру на себя. Борис тоже оставил жену и сына ради Зинаиды и знал, сколь тягостны такие разрывы. Он любил и других женщин, к примеру одну переводчицу по имени Мария, но с ними жизнь у него не сложилась. О нас он говорил, что мы как два электрических провода. Когда он начал писать «Доктора Живаго», я решила все бросить и посвятить себя ему, только бы он работал спокойно.

Порой он сетовал на то, что так глубоко втянул меня в свою жизнь, но если кто и упрекал его — это не я. Мне не надо было большего счастья, как быть с ним и в горе, и в радости. Вот так внезапно нахлынула на меня любовь.

В его отношениях с Зинаидой давно уже не было никакой теплоты. Однажды он мне признался, что единственным достоинством жены считает игру на рояле. А еще говорил, что прожил с ней десять адских лет. Может, он кривил душой, ведь Зинаида была хорошей хозяйкой, умела создать в доме уют, а вот не заметила, когда на окно к нему села голубка.

Мы так привязались друг к другу, что надо было бы всегда быть вместе, но он никак не мог на это решиться. У него в характере была некая двойственность, нерешительность, он верил, что Бог или судьба должны нас соединить, и смиренно ждал этого.