— Какие только истории не происходили! Кто только не грешил! И как все умело прикрывалось, как скоро забывалось! Стоило ли кончать с собой? Дурочка! Что за важность!

— Позволь, как ты странно рассуждаешь! — воскликнул Бутурлин. — Да это бы свет не простил! Твоя же тетушка, о которой ты поминал, никогда не приняла бы Лидию Ивановну в своем доме после подобной выходки! Да и ты! Чужой ребенок! А если бы родился мальчик? Наследник Тургеневых — сын итальянского авантюриста!

— Ты и прав, и не прав, Матвей… И в чем ты прав — объяснять не надобно. Но вот в чем ты не прав… Я не могу хорошенько объяснить, но жизнь… Можно тут сказать, что жизнь всего дороже, что самоубийство — грех, и это всем известно и справедливо. Но… — Александр повернулся к приятелю и решительно добавил: — Умел кататься, умей и саночки возить! Хуже нет, чем перед лицом предполагаемого позора, перед сознанием этакой ложной чести наложить на себя руки и предоставить другим страдать и разбирать дело за тебя!

— Быть может, ты и прав, но я знаю множество людей, которые не разделяют подобных убеждений. Иные предпочтут пустить пулю в лоб, но не допустить себя до бесчестия и общественного презрения. Остракизм — вещь тяжелая. Не каждому под силу перенести его с достоинством. Особенно — женщине. Да и мужчине… Сколько дуэлей, сколько самоубийств произошло из-за…

— Из-за карточных долгов, — продолжил Тургенев, — растрат и прочего… Не лучше бы было не растрачивать?

— Ну-у… Да как же не согрешить? Как удержаться? Ты богат, тебе не понять. А иной, в порыве страсти, перед женщиной или в игре забудется, отдаст все последнее, да и казенное прихватит… Долг чести, знаешь ли…

— Хороша же честь! — заметил Александр.

— Да уж, как у всех, — ответил Матвей. — Как у всех, как в обществе принято…

— Да уж, общества не переспорить. Но Лидия…

Да что тут еще добавишь? Она мертва, дела не поправить. Ежели бы ему удалось встретить ее, поговорить… Он бы сказал, что готов принять ее, закрыть на все глаза, взять на себя ее прегрешения… А Софья? Ее образ, ее имя неожиданно ворвались в его мысли. Он совсем забыл о ней, о Софье! Что бы было с нею в таком случае? И что бы было с ним? Несколько дней назад он не мыслил себе уже жизни без Софьи, а теперь готов расстаться с ней. Пожертвовать ее счастьем, да и своим, ради чужой, преступной женщины, по какому-то недоразумению считавшейся его женой! Выходит, он не прав? Он лгал Соне? Нет, он любил ее! Стало быть, Лидия оказала ему услугу, таким жестоким образом расправившись с собой? У него даже закружилась голова.

— Пойдем отсюда! — резко сказал он Бутурлину.

Они вышли с кладбища и направились к дому Матвея, в котором временно остановился Александр.

— Я как можно скорее хочу вернуться в Россию. Как можно скорее! — произнес Тургенев.

— Отчего такая спешка?

— Не желаю ни секунды долее оставаться в Италии. Тем более в этом городе.

Бутурлин помолчал.

— Думаю, что с этим не будет проволочек. Но до возвращения домой предстоит долгий путь. Не стоит ли задержаться и прийти в себя? Ты расстроен… Вдруг сделаешься дорогой нездоров? А тут, все же среди своих…

— Веришь ли, — с жаром произнес Тургенев. — Ни секунды не задержался бы здесь, если бы мог! Еще три дня назад эта страна казалась мне совершенством и милее прочих, теперь же я ненавижу Италию!

Петербург, 1820 год

«Он бы не смог поступить иначе… И я бы не смогла принять иного поступка…»

Софья всю дорогу думала об одном и том же. Все их утомительное возвращение в Россию, в Петербург, которое заняло несколько недель. Фабиана, получив известие о болезни тетушки, ни минуты не желала более задерживаться в Италии. Она плакала, говоря, что более нет у нее близких людей на всем белом свете, а Соня утешала подругу, уверяя, что все сие есть просто обыкновенное недомогание, которое довольно скоро пройдет. Быть может, пройдет еще до того, как они вернутся в Россию.

— Уповаю на это! — сквозь слезы бормотала несчастная Фабиана, корившая себя за столь долгое отсутствие.

По их возвращении прошло уже несколько месяцев. Софья же все думала о том, что случилось с нею. Любовь… Разве можно так сразу забыть? Разве можно так просто изгнать из сердца воспоминания о счастливом времени? Да, она поистине была счастлива тогда. Особенно в Риме, когда любовь ее, пораженная открывшимися перед ней силой и мужеством, возгорелась с необычайной силой. Кроме всех тех милых и приятных качеств, кроме той деликатности, что так свойственна была ему — Александру, — увидела она перед собой блестящего воина, смелого и бесстрашного человека. Он еще прекраснее был теперь в ее мечтах. Никогда не позабудет она его. Они разлучены, быть может, навеки… Такова их судьба, но никогда она не предаст их любовь… Да что говорить, когда любовь жива и трепещет своими крыльями в ее сердце! Да, Александр Андреевич («Нет, просто Александр», — шептала она, краснея) был теперь свободен, но разве могла она думать о том, что они соединятся? Нет! После того трагического конца, в котором он, несомненно, винил себя и отчасти ее, вряд ли они смогут быть вместе. Если бы не их недозволенное чувство, как знать, он бы мог успеть спасти жизнь своей жене и… И не было бы на них этой вины, этой печали…

Софья жила снова в доме матери. Отношение Любови Матвеевны мало к ней переменилось. После двух-трех историй, которые госпожа Загорская потребовала ей поведать, говорить им стало совершенно не о чем. Более того, путешествие старшей дочери казалось Любови Матвеевне чем-то самим собой разумеющимся и, в сущности, мало интересным. То ли дело, жизнь Юлии! Гордость матери за княгиню Пронскую не знала пределов. Блеск в обществе, толки и пересуды относительно ее нарядов, ее экипажей, балов, ею устраиваемых, флирта и похождений князя Павла — вот в чем был смысл и суть жизни госпожи Загорской! Вот — предмет гордости обеих дам, старшей и младшей. Что какая-то Италия? Что путешествия, люди и интересы, не касаемые их персоны и внимания света? Пустое!..

К слову же еще придется сказать, что Юлия не простила сестру. Отношение ее к Софье было самое холодное. Она бы ни за что не приняла сестру в своем доме, ежели бы не приличия, которые должно было соблюдать. Не простил Софью и князь Павел. И то сказать: такое небрежение! Такое презрение! Теперь он обливал невестку холодом, цедил слова и не смотрел в ее сторону или, ежели смотрел, то большей частью с насмешкой, или упорно лорнировал ее, не говоря ни слова, специально чтобы вызвать смущение. Но Софья не смущалась. Ей эти насмешки были нипочем. Она просто не замечала их, вот и все, как не замечают ненужную вещь или мелкую букашку, не имеющую отношения к твоей жизни. Павел желал бы еще и мести, но что придумать? Тут он был бессилен. Ни одной дельной мысли не образовалось в его голове на этот счет. Месть — занятие для людей изобретательных. Он же, кроме чего-нибудь совсем уж недозволенного, вроде распускания дурных слухов, больше ничего выдумать не мог. Однако же порочить имя молодой родственницы было ему не с руки. И он молчал и ничего не предпринимал.

Софья же, попав в водоворот балов, праздников и былых обыкновений, была грустна, ничем не сменялась се задумчивость, но этого почти никто не замечал. И никто не старался выведать причину ее грусти и развеять ее. Быть может, ей помогла бы Фабиана, но теперь, когда та была вынуждена жить у хворавшей тетки, девушки были разлучены и помощи или хотя бы дружеской беседы ждать было не от кого. Как бы помогли Софье теперь общие воспоминания, беседа о приятных впечатлениях, пережитых в путешествии, и не очень приятных моментах. Но!.. Оставалось только надеяться, что скоро баронесса поправится и вот уж тогда изменится печальное и одинокое Софьино положение.


— «Бесценный друг мой!..» Так! Что же это такое? — князь Павел, весьма заинтригованный началом, заперся у себя в кабинете и продолжил чтение.

Это было письмо, то самое письмо, которое в таких сомнениях и с таким трудом писано было в Москве Александром Андреевичем Тургеневым. Адресовалось оно Соне, но Павел, пользуясь своим правом полноправного хозяина не только в своем доме, но и в доме тещи, увидев имя адресата не удержался и вскрыл послание.

«Бесценный друг мой, — говорилось в письме. — Долго не решался я писать, но чувства мои к вам, которые так неожиданно и ярко расцвели в чужой стране, ничуть не изменились здесь, под нашим умеренным и рассудочным солнцем. Обстоятельства, разлучившие нас, были трагичны, но они прошли, как проходит и все прочее. Вы, быть может, обиделись на меня, обиделись на мое молчание, на то, что я не вернулся в Рим, что не писал вам тогда же из Флоренции… Но поймите меня и простите! Состояние мое было таково, что я в тот момент простился бы, не задумываясь, с жизнью, ибо считал себя виновным в гибели человека, жизнь которого была доверена мне полностью. И еще, меня терзало чувство вины… Я любил и люблю вас теперь. Милая привычка быть рядом с вами, невозможность расстаться тогда с моим прелестным собеседником — я винил себя во всем и полагал, что не имею права на счастье. Я думал даже, что погубил и вас, но… Но если я не заблуждался, если чувства наши, как мне казалось, как я знал когда-то, были взаимны, то нам нельзя разлучаться! Если вы любите, если вы можете простить меня… Я молю об этом Небо, как о величайшей милости! Милое, великодушное, небесное создание, ответьте же „да“ или „нет“ и разом прекратите все мои сомнения и мучения! Знайте, что в ваших силах сделать меня счастливым. Таким счастливым, каким никогда не приходилось мне бывать в этой жизни. Если же вы скажете „нет“, то я никогда не упрекну вас и никогда не потребую от вас свидания и другого ответа. Помните, одно краткое ваше слово, всего одно, без подписи, без объяснений…

Всегда ваш Н. Т.».

— Да нет! Это же черт знает что такое! — Павел был раздосадован, возмущен, унижен!