Тэкс с большим трудом выдержал спокойный тон:

— Речь идет, Гвинни, вовсе не о том, буду ли я с ним приятелем или нет, но лишь о том, мужчина он или нет! Если он — мужчина, а ты сама так говоришь, то ты должна выйти не за него, а за меня. Если, конечно, ты собираешься сдержать свое слово. Это ведь ясно!

Она разгорячилась.

— Как ты можешь в этом сомневаться? Конечно, я сдержу свое обещание! Но это вовсе не ясно. Или, скорее, все это само по себе совершенно ясно, но ты делаешь все неясным, увы! Этот случай представляет для науки нечто новое, следовательно, новое для жизни и новый факт — для обещания. Поэтому в данном случае, применительно к мисс Войланд, не может идти и никакой речи о мужчине. Надеюсь, ты это понимаешь?

— Этого я ни в малейшей степени не понимаю! — воскликнул Тэкс. — Мужчина есть мужчина, а женщина — женщина, как обещание есть обещание.

Гвинни была серьезно огорчена.

— Ты упрям, как бык, вот что! Ты не хочешь понять, и это происходит от того, что у тебя строение ума иезуитско-талмудического раввинства!.. Теперь ты знаешь!

У Тэкса Дэргема перехватило дух.

— Что? Какое строение ума? Где ты снова откопала такие дикие слова?

— Я прочла их в одной книге, и они очень подходят для тебя, — подтвердила она. — Ты не понимаешь, что это значит? Хотелось бы знать, для чего ты был в Гарварде? Итак, заруби себе на носу: ты — иезуитско-раввинистический талмудист!

Тэкс сделал вид, будто хорошо понимает, что это означает, но был очень обижен и заявил, что никогда больше его нога не переступит порога этого дома. Но на следующий же день Гвинни вызвала его по телефону, милостиво сказав, что на этот раз еще его прощает, только он должен дать себе труд думать просто и ясно. Он размышлял о том, что она разумеет под словами «просто и ясно». Потом снова пришел к ней.

…С семнадцатью огромными чемоданами Гвинни Брискоу пустилась в путь. Три из них по ее указанию с большим трудом поместили в ее каютах. Четырнадцать пришлось расставить в багажном помещении. В результате Тэкс должен был проводить почти все свое время рядом с багажом, глубоко в трюме. Гвинни зсегда требовалось что-нибудь, чего не было под руками, и он должен был искать. Ключи никогда не подходили. Все предобеденное время ему приходилось искать красную блузу. Когда он наконец ее приносил, оказывалось, что эта — не та. Он горько жаловался, но Гвинни заставляла его пенять исключительно на самого себя. Он ведь знал, что Нанси не едет с ними, — почему же он не помогал при упаковке? Тогда бы он знал, где что найти!

* * *

Они прибыли в Шербург два месяца спустя после торжеств в Ильмау. Поздним вечером Ян Олислягерс встретил их на пристани и доставил в отель. Тотчас же произошел большой разговор с Брискоу. Ян нашел нью-йоркца очень постаревшим, бледным и изжелта-серым, с поседевшими висками. Даже его потирание рук приобрело усталый, покорный характер.

— Вы выглядите переутомленным, господин Брискоу, — сказал Ян.

Американец пожал плечами.

— Переутомленным? Так оно и есть.

— Много заработали в этом году? — спросил Ян.

Брискоу повел рукою по столу, как бы желая устранить вопрос, и слабо усмехнулся.

— Много, даже слишком много. Но не из-за этого я не давал себе покоя ни на один день, ни на один час. Только чтобы освободиться от мыслей, мыслей об… вы это знаете…

Он вытащил из кармана свою трубку, старательно набил ее и закурил. Затем медленно продолжал:

— Я приехал сюда, чтобы привести в порядок это дело. Надеюсь, вы мне поможете. Это — первое. Затем, у меня есть потребность поговорить с вами. С того времени я все хранил в себе, не мог открыться ни одному человеку и не хотел этого. Но это должно хоть один раз вырваться наружу, иначе я задохнусь. Вы, господин Олислягерс, хорошо знаете, как обстоит дело со мной. Вы — единственный, с кем я могу говорить. Хотите меня выслушать?

Ян, подавив вздох, согласился.

Американец поворочался в своем кресле и несколько раз потянул трубку. Начал, замолчал, покурил, снова заговорил. Ян его не перебивал. Наконец Брискоу попал в русло, все еще спотыкаясь, ища слова. То, что он говорил, было несложно, но по форме часто нелепо и странно. У него не было нужных слов для изложения своих чувств. Зато говорили движения губ, руки, печальные глаза, Ян хорошо понимал, что творилось в этой душе. Слова выходили почти трогательными, как из уст мальчика. Была разбита великая надежда, единственная любовь его жизни. Его жена… Он был с нею счастлив, верил, что для него, кроме нее, не будет другой женщины. Он ей благодарен и всегда будет благодарен, но теперь он знает, что это спокойное счастье, эта тихая простая любовь была ничем в сравнении с тем, что он мог бы найти у Эндри, если бы…

Он говорил об этом совершенно трезво. С нею, с Эндри, он мог бы в любви и счастье сделаться Рокфеллером, со своей же доброй милой женой он был только — Пикером. Третьесортный делец с Уолл-Стрита, который — самое большее — может назвать своими дюжины две миллионов. Лучше, чем ничего, и, конечно, хорошо, если не имеешь ничего другого. Но если только раз узнаешь, что такое действительная сила и настоящее богатство! Он знает это уже несколько лет… Вот так же точно и с любовью. Но в этой области он на всю жизнь останется Пикером…

Он говорил длинно, монотонно и плоско; куря в промежутках. Ян терпеливо слушал. Образ Эндри, который Брискоу носил в своем сердце, был преувеличенным, неверным, приукрашенным на манер иконы и в духе американизма. Но было ясно, что он всегда видел бы Эндри такой, даже если бы двадцать лет был женат на ней.

Брискоу страдал. Ни на одну секунду он не мог освободиться от мысли, что разбил вдребезги свое счастье. Конечно, все прошло хорошо, сверх ожидания хорошо. Эндри жива, здорова, чувствует себя отлично. Судьба избавила его от ужаса стать убийцей. Но осталась заноза, засевшая очень глубоко в тело. Он действовал против природы и против Божьей воли. Он чувствовал: слишком поздно приходит его раскаяние, слишком поздно, чтобы удержать лавину, которая уже катится. Он получил по заслугам, проиграв свою игру. Таков суд Божий…

Теперь ему не остается ничего, кроме кресла в Централ-Тресте, денег, власти денег. Даже его наивная любовь к дочери изменилась за этот год. Не то чтобы наступило охлаждение или им овладело нечто вроде глухой ревности к тому, что она, а не он будет целовать губы Эндри. Этого нет… Или — если есть, то очень глубоко и всегда осознанно подавляется.

Но как любовь к своей покойной жене и ее саму он видит ныне в другом свете, так и Гвинни теперь для него иная. Он больше не считает ее неземным ангелом, каким для него теперь является Эндри и останется на всю жизнь, эта женщина, которая уже перестала ею быть.

Он часто повторялся, высказывал одни и те же мысли. Его трубка погасла. Он забыл снова набить ее.

— Я могу работать для них обоих, — размышлял он, — для Гвинни и для ее мужа. И для их детей… Не думаете ли вы, Олислягерс, что у них скоро будут дети? Я буду для них работать. Еще много миллионов прибавлю к существующим. Притяну к себе еще несколько предприятий. Это займет меня. Но я знаю — теперь я уже совершенно одинок.

Он исчерпал себя и умолк, тупо и покорно ушел в себя. Ян почувствовал, что этот человек свел свои счеты с жизнью, которая уже не может ему дать ни одной секунды счастья, освобождающего от повседневности. Или у него была еще тихая надежда, когда он говорил о возможных детях Гвинни? О детях, в которых будет течь его собственная кровь и кровь любимой женщины?

Ян ждал, но Брискоу больше не говорил ни слова, не двигался, пристально глядя вперед. Ян чувствовал, что должен взять его руку и крепко ее пожать. Но он этого не сделал. Только встал и нажал кнопку звонка.

— Отлично, Брискоу, — сказал он, — выпьем виски с содовой!

Американец не отвечал, все еще неподвижный. Когда пришел лакей, старик заметил, что его трубка давно погасла, и набил ее свежим табаком. Затем взял стакан, приготовленный ему Яном.

— Благодарю, Олислягерс, — сказал он. — Я рад, что хоть раз кому-либо это высказал. Я знаю, что вам это скучно, все же я хотел бы вас попросить выслушать меня завтра еще раз. И послезавтра рано утром, а после обеда отойдет мой пароход. Тогда уж вы освободитесь от меня.

Ян вспылил:

— Что это значит, Брискоу? Вы хотите уехать с ближайшим пароходом? Не желаете ехать вместе со мной в Париж? Я ведь вам писал, что мой кузен — там!

Брискоу ответил:

— Я не хочу его больше видеть, вашего кузена. Вы должны отвезти Гвинни в Париж и там все наладить. Дэргем, мой секретарь, вам поможет.

Ян вскочил и замотал головой.

— Нет, Брискоу, этого я не сделаю. Говоря по правде, я тоже не хочу его больше видеть. До сих пор при помощи тысячи уловок я избегал личной встречи с ней, то есть с ним. Я не хочу этого и не могу!

Брискоу посмотрел на него. Глаза его прояснились. Впервые заиграла улыбка на его губах. Он стал потирать руки с видимым удовольствием. Наконец медленно сказал:

— Вот оно как, милостивый государь? Мы, кажется, плывем в одной и той же лодке в открытом море, далеко от гавани?

Он взял свой стакан, отпил из него и продолжал:

— Все же вы должны поехать в Париж, должны сделать то, что надо. Если бы это была игра на Уолл-Стрите, я бы уж нашел дорогу. Но в этих вещах вы вдесятеро ловчее меня. Устройте так, чтобы с ним не встретиться, если этого не желаете, но доведите наши счеты до конца. Прежде всего: вы достали документы?

Ян вытащил свой бумажник и вынул оттуда несколько бумаг.

— Вот они. Это стоило немалых хлопот. Прусские сословные учреждения не легко исправляют то, что они один раз написали черным по белому. Показаний под присягой доктора Геллы Рейтлингер и ее ассистентов было недостаточно. Это ведь частные лица. Сам окружной врач должен был дать свое удостоверение. Но теперь все в порядке. И по закону нет теперь такой особы женского пола — Эндри Войланд, а есть мужчина с таким именем. У чиновника возникло еще одно сомнение. Требовалось изменить пол, не меняя имени. Но это противоречило его убеждениям, и он не соглашался называть мужчину женским именем. Он очень ловко развязался с делом при помощи маленькой буквы «с», конечно, взятой в скобки. Не желаете ли вы взглянуть на эту бумажку: Эндри(с) — так теперь звучит имя. Как в метрике о рождении, так и в паспорте.