Он все стоял в библиотеке, размышляя, как же много изменил он в своей жизни после их разрыва. Теперь он и вообразить не мог, как мог он желать Сибиллу, жалеть ее, жить с ней, думать, даже на секунду, что она могла бы стать такой, какой он мечтал ее видеть. Он попытался вспомнить необходимость или какие-то причины, которые побудили его жениться на ней. Нужно было покончить с Валери, это само собой, но ему нужно было еще и расквитаться со своей юностью – он был так уверен, что сможет сделать из Сибиллы ту женщину, которую хотел видеть рядом с собой, он был совершенно убежден, что сможет добиться чего угодно, стоит только захотеть и приложить к этому все силы. Теперь он все понимал куда лучше. Теперь он знал, что есть цели, которых никогда нельзя добиться, и мечты, которые никогда не становятся реальностью…

Услышав, как захлопнулась дверь за Сибиллой, он прошелся по комнатам нижнего этажа, выключая свет. Остановившись на ступеньках, он ощутил в себе то мощное желание, которое никогда не покидало его: из мрака к нему тянулась рука, обещая любовь и счастье, вечные радости, созвучные его собственным интересы, и готовность разделить с ним все, что еще ожидает впереди. Однажды ему показалось, что он обрел все это с Валери, все сбылось и обещало еще больше. Но это не повторялось. Он попробовал – по крайней мере, так он думал, – но у него опускались руки, потому что ни одна из женщин не была похожа на Валери, и ни одна не могла заслонить ее в его памяти, как будто он потерял что-то незаменимое и уже не мог привыкнуть ни к кому, кто занимал это место.

У него был Чед, был необыкновенный успех, имя и деньги, были друзья, которые любили его. У него была неплохая жизнь. Но желание дотянуться до протянутой руки не покидало его, и он знал, что этому желанию никогда не сбыться, пока он не смирится с мыслью, что прошлое – это всего-навсего сон, и не проснется, чтобы заняться чем-то новым.

А это и был сон, он прекрасно знал это. Он слишком долгий путь прошел без Валери, и она давно не составляла части его жизни. Но вдруг что-то напоминало ему о прошлом и возвращало к жизни воспоминания, и боль от потери была ничуть не меньше, чем в тот день, когда они расстались. Тогда он начинал мечтать, как могли бы они жить вместе, как могли хотя бы встретиться, и воображал, как это произойдет: в любой самый обычный день, где-нибудь на углу улицы или в театре, или на званом ужине их вдруг посадит рядом хозяйка, которая и понятия не имеет…

Но что было бы потом? Почему он думал, что если встреча произойдет, то все будет по-другому, лучше, чем раньше? В чем-то он, конечно, изменился, но он по-прежнему серьезен, по-прежнему дисциплинирован, а работой занят даже больше прежнего, а ведь эти его черты она больше всего в нем и не любила. А Валери – процветающая, легкомысленная, взбалмошная, живущая только своими прихотями и капризами – тоже вряд ли стала иной; почему она должна была измениться больше, чем он? Все могло повториться точь-в-точь, а в отлаженной жизни Ника не было места для того, чтобы пережить новую мучительную потерю этой женщины.

Нужно избавиться от ее образа. Ему было уже тридцать два года, пора бы уже перестать предаваться мечтам, которые с годами становились, похоже, только сильнее и слаще. «Я должен еще немного измениться, так, чтобы перестать хотеть того, о чем все время помню. И мне нужно искать. Вполне возможно, мне и удастся отыскать новую Валери».

Он поднялся по ступенькам в спальню. Даже после стольких лет он не мог представить, как это можно отказаться от того, что любишь так глубоко и помнишь так явственно. Или что можно обрести – и полюбить – новую Валери. «И все же, – подумал он, заходя взглянуть на спящего Чеда, прежде чем улечься самому, – я обязан сделать это ради нас обоих». И он вновь пообещал себе, что исполнит это.

ГЛАВА 14

Квентин Эндербай умер спустя три с половиной года после первого удара в возрасте восьмидесяти трех лет. Лили Грейс и Руди Доминус дежурили у его постели и как раз обсуждали с ним низкий рейтинг передачи «Час Доминуса», когда Эндербая разбил удар, уже четвертый, и через несколько минут его не стало. Именно Доминус сообщил эту печальную весть Сибилле.

В свой последний год Эндербай не видел почти никого, кроме Доминуса и сиделок, да еще Лили, когда она приезжала из своей школы. Сибилла попыталась как-то выпроводить их, но вылетела через несколько минут после начала ссоры с Эндербаем.

Упорство, с каким он не желал умирать, вызывало в ней подспудное чувство досады, и она только раздражалась, когда в нем внезапно пробуждался интерес к кабельному телевидению и он требовал, чтобы она вводила его в курс дела. Большую часть времени он был безучастен ко всему – казалось, что он и вовсе позабыл обо всем, но вдруг, безо всякого предупреждения, в мозгу у него прояснялось, голова приподнималась с подушки, плечи расправлялись, а сам Эндербай вновь казался полным сил, посылал за бумагой и карандашом, размахивая руками, объяснял новую идею и громко запрещал Сибилле предпринимать что-нибудь без его участия. Он просматривал счета и делал саркастические замечания насчет ее непомерных трат, заставляя ее отдавать отчет в потраченных деньгах; и когда, пытаясь защищаться, она говорила, что необходимо время, чтобы поставить барахтающуюся студию на ноги, он попросту затыкал ей рот, возражая, что у нее были год, два года, три, а она топчется на месте, и деньги утекают бурным потоком. Сибилла, наконец, заявляла, что не намерена обсуждать это.

– Я делаю все, что можно, – только бормотала она. – Мне просто нужно подобрать новых людей и наладить выпуск новых программ, сколько бы это ни стоило, а потом я…

– Нужно не деньги швырять, а шевелить мозгами! – рявкнул он, и, словно подхваченная ветром, она вылетела из его комнаты.

Взрыв такой активности мог продлиться целую неделю, но потом Эндербай вновь угасал, и его дни сливались в одну будничную вереницу, когда он лежал, уткнувшись в телевизор, но его отсутствующий взгляд свидетельствовал о том, что он ничего не видит и не слышит; когда он просиживал в кресле у окна, глядя на Потомак, или когда, полулежа в постели, дремал под чтение Доминусом Библии или под пение Лили. А Сибилла могла вернуться к своим будням, к делу, которое она по праву считала только своим, продолжая выпускать программы, никому не докладываясь и не выслушивая докучных советов и вопросов.

И вот Эндербай умер. Он умер серым холодным декабрьским утром, и спустя два дня Сибилла облачилась в черный костюм с отделкой из чернобурки. Она решила, что на похоронах должны присутствовать работники студии, к которым присоединится Руди Доминус – он так пекся о соблюдении ритуала и в любом случае был единственным священником, которого она знала. Она известила прессу и сообщила всем на студии о времени и месте панихиды и о том, во сколько она организует кофе в своем офисе на следующий день. Нужно все исполнить. Никто не сможет упрекнуть ее в том, что она была плохой женой.

На кладбище было холодно, голые деревья стыли под низким небом. Однако набежала целая толпа соболезнующих, именно об этом и беспокоилась Сибилла – все они были служащими ТСЭ, но репортерам могло показаться, что у них с Квентином была тьма друзей. Потом она заметила маячившую поодаль от этой толпы Валери, зябко кутающуюся в меха. В этот момент как раз начинал говорить Доминус.

Сибилле было наплевать на его слова. Обрывки фраз долетали до нее, но, как и всегда, ее мало заботило то, чего нельзя было увидеть, купить или потрогать руками. Душа Квентина витала где-то между ним и Доминусом, ей нечего было там делать. Сибилла стояла вполоборота к Доминусу, стараясь держать в поле зрения толпу и делая вид, будто горестно смотрит на гроб, стоящий открытым рядом с отверстой могилой. Из-под опущенных век она изучала лица собравшихся. Она отметила, что никто не обращает внимания на Доминуса – недаром его рейтинг был низким с самого начала: ему никогда никого не удавалось зажечь и подчинить своими монотонными проповедями. «В самом деле, – подумала она не без горечи, – у него те же трудности, как и у меня: мы оба пытаемся самоутвердиться и справиться с этой чертовой камерой. Он просто не мог установить контакт со слушателями». Эндербай не раз говорил с ней в таком духе, но в Руди Доминусе он этого почему-то не замечал, а может быть и не хотел замечать, так что Доминус продолжал вести свою передачу, и Сибилла выкладывала за нее кругленькую сумму.

Ее взгляд остановился на Валери. Единственная среди всех она действительно слушала Доминуса, лицо ее было внимательно и строго. «Прикидывается, – подумала Сибилла, – напустила на себя благочестие. Зачем ей это нужно? И зачем она вообще здесь? Потому что пару раз она танцевала с Квентином?»

– Он наконец достиг покоя, к которому мы стремимся в нашей многогрешной жизни, – заунывно выводил Доминус. – Он думал только о всепрощении в свои последние минуты, указывая нам путь к собственному спасению.

Он умолк, голова его поникла. Остальные, глядя на него, тоже опустили головы.

– Квентин был лучшим другом, – произнесла в тишине Лили Грейс, и ее высокий ровный голос заставил всех поднять глаза. – Он просто любил нас, он был хороший человек, он понял, что может дать людям больше, чем они просят, гораздо больше, чем он сам думал прежде. Квентин узнал это очень поздно, в самом конце жизни, когда он был смертельно болен, и все-таки вовремя, потому что он сумел порадоваться этому своему открытию. Квентин научился верить, верить в других и в самого себя, научился любить. Разве кто-нибудь из нас может попросить иного, чем чтобы поднялся занавес и открылись несметные богатства в нас самих? Квентин закрыл глаза в последний раз с успокоением заново родившегося человека. Он поверил перед самым концом, что был хорошим человеком.

Ее слабенький, но уверенный голосок зазвенел старинной французской песенкой. Вновь оглядев собравшихся людей, Сибилла пораженно заметила, что глаза у многих увлажнились, что многие согласно кивают головами. А Валери смотрела на Лили с восхищением. Глаза Сибиллы сощурились, и она опять повернулась к Лили, наблюдая за ней, пока она пела, удивляясь, что же она просмотрела в этой девочке.