Вечеринка стала приобретать некоторые очертания. Если бы Джесси удалось принять душ и сделать еще пару закусок, то, по крайней мере внешне, все выглядело бы пристойно. Может быть, она все-таки расскажет подругам самую малость…

Джесси зашла в ванную и встала перед зеркалом. Раздеваясь, чтобы наскоро принять душ, она пристально посмотрела в глаза своему отражению. Она ожидала увидеть свое привычное «я», женщину, которой была, когда стояла здесь в последний раз, всего несколько дней назад… как если бы другая версия Джесси Жирар, словно кошка, ожидала ее возвращения.

Женщина, чьи неспокойные карие глаза смотрели на Джесси из зеркала, была не очень похожа на ту, что отражалась в зеркале мотеля в Колорадо. В радужной оболочке ее глаз что-то перевернулось, как в калейдоскопе, а взгляд стал более острым: в нем отражались только что приобретенное знание и, конечно же, уверенность в себе. Благослови Господь этого мужчину, этого незнакомца, казавшегося таким суровым на первый взгляд (в суде), благослови его Господь за то, что он оказался другим при ближайшем рассмотрении… а главное, за то, что он не перестал ее желать, даже увидев шрам.

Джесси позволила себе отвести руку от груди. Теперь она созерцала картину, которой избегала в течение всего последнего года: свое собственное обнаженное тело. Как же ей не хотелось в прошедшие одиннадцать месяцев показывать свое тело кому бы то ни было… даже самой себе.

Теперь она стояла на коврике в ванной, слегка присыпанном строительной пылью, и вспоминала залитую лунным светом тропинку в Койотвилле. Небо, беспорядочно усыпанное звездами… электричество, пронизывающее небеса. Двери салуна распахивались и захлопывались, впуская и выпуская веселых подвыпивших мужчин. В холодном ночном воздухе бушевало ощущение какого-то первозданного счастья, и этот ураган закружил Джесси, сбил ее с ног.

Джесси сгорала от нетерпения — ей так хотелось рассказать подругам подробности приключения. Они с Джессом остановились у порога закрытого оружейного магазина. Он прижал ее к двери. Его движение заставило ее отшатнуться и в то же время возбудило сверх всякой меры.

И была еще одна восхитительная деталь (неужели даже о ней нельзя рассказать подругам?). В тот вечер Джесси оделась слишком легко, а на Джессе была большая старая дубленка. И вот внезапно он расстегнул дубленку и прижал Джесси к себе, стараясь ее согреть.

Она почувствовала жар его тела — даже сквозь джинсы, а потом и едва заметное движение, свидетельствовавшее о том, что он ее хочет. Джесси вспомнила, как у нее мелькнула мысль: «О боже, сейчас это произойдет…», и в тот самый момент его губы сомкнулись на ее губах, его язык проник к ней в рот, а параллельно с этим бугор, набухший у него в джинсах, уперся ей в живот.

Джесс целовал ее очень крепко. Несколько мгновений она даже думала: «Нет, эта манера целоваться не для меня». Он слишком агрессивен: язык проникает слишком глубоко в рот, движется там очень быстро… шершавость небритой щеки, неожиданная жесткость даже самих губ… как кожа перчатки. Но немного погодя Джесси пришлось признать, что эти поцелуи вызвали у нее немедленную реакцию: внутренняя сторона ее бедер увлажнилась, и она вся словно бы склеилась. Было странно и как-то стыдно так быстро ответить на его призыв. Они замолчали и вгрызлись друг в друга, забросив дискуссию о каннибализме.

В молчаливом согласии они примчались к мотелю Джесси. Она стала судорожно искать ключ; он помог ей открыть дверь номера. Они буквально ввалились в комнату, не побеспокоившись о том, чтобы включить свет. В комнате и так было светло из-за переливающегося огнями бара. К тому же шторы были раздвинуты, и лунное сияние свободно вливалось в комнату.

Джесси стояла перед ним обнаженная, залитая лунным светом. Джесс был первым, кто увидел ее тело после операции. Она секунду помедлила, мучимая глупой неуверенностью. Ей хотелось крикнуть в свое оправдание: «У меня было красивое тело». Хотелось показать изображение своего тела «до операции», чтобы он знал, какая она на самом деле… не эта тридцатидевятилетняя женщина, многое пережившая и несущая на себе отпечаток самой тяжелой своей травмы: все еще красный рубец на левой груди.

Джесси собиралась снабдить Джесса чем-то вроде «памятки» перед тем, как они разденутся, но не нашла слов. И вот теперь она стояла, впервые в жизни чувствуя себя по-настоящему нагой. До операции с ее телом все было в порядке; ей случалось раздеваться перед мужчинами, но в психологическом смысле она так и оставалась одетой. Джесси на мгновение вспомнила, как занималась любовью в последний раз: тогда она просто сбросила одежду и прыгнула в постель. В прыжке ей казалось, что какая-то сила подталкивает ее, а ее волосы развевались. И мужчина спросил: «Ты знаешь, какая ты красивая?» А она засмеялась и ответила: «Да».

Но всего три ночи назад — с Джессом Дарком в колорадском мотеле — она не испытывала такой уверенности в себе, не чувствовала прилива сил. Она заставила себя быть сдержанной, молчаливой. Она так боялась прочитать в его глазах жалость. В тот момент она подумала: «По-настоящему обнажиться — значит показать себя, свои изъяны и прочее, надеясь, что и так… сойдет».

Заметив вопросительный взгляд Джесса, она прошептала правду. Сама операция и ее причины были гораздо менее пугающими, чем результат. На самом деле у Джесси была даже не сама болезнь, а предупреждение о болезни, то, что так точно именуют «предвестием». Прогнозы внушали оптимизм, а вот лечение оказалось суровым.

Но психологическое состояние доставляло Джесси едва ли не больше мучений, чем физическое, — до сих пор, до него. Как бы Джесс Дарк ни повел себя в будущем, он уже сделал для нее то, чего не сумел ни один врач: он поцеловал ее шрам.

Теперь, находясь в полной безопасности у себя в ванной, Джесси рискнула посмотреться в зеркало. Она увидела то, что открылось взору Джесса Дарка в лунном свете. Ее тело выглядело не столько изуродованным, сколько измененным. С одной стороны, справа, ее грудь была такой же, как раньше, — полной, но упругой, приподнятой, с розовым соском. А слева грудь сохраняла форму, но утратила четкость, напоминая оплавленный бюст голого магазинного манекена. Джесси вспомнила о «куклах за доллар», которые были у нее в детстве, об их намечавшихся пластиковых грудях без сосков. Форма, лишенная содержания. Джесси не могла произнести самые страшные слова: «рак» или «мастэктомия». Она ненавидела эти слова… Рак, впившийся в нее, выгрызший из нее лучшие кусочки. А «мастэктомия» напоминала ей о глаголе masticate — жевать… Краб, жующий самое нежное мясо.

— У меня была операция, — все, что могла сказать Джесси.

Джесс хотел знать, испытывала ли она боль.

— Да нет, не особенно, — ответила она (ведь ей удалили и нервы).

Теперь она чувствовала только сжатие; скверно, что все это прямо над сердцем.

Потом Джесси даже рассказала любовнику, как хирург предлагал «извлечь» скопления раковых клеток, но, лично просмотрев свои снимки, она не могла не признать очевидного. Крупинка за крупинкой в ее левой груди, крупинки, собирающиеся в созвездия… «Извлечь» эти осколки взорвавшейся звезды было так же просто, как поймать облако.

Вот так Джесси лишилась груди, а с нею и ощущений. Но так было до сегодняшнего дня, до Джесса. Он прошептал: «Это не имеет значения». Останется ли это утверждение в силе?

Джесси скрывала свою беду от подруг — даже от Лисбет, с которой они были наиболее близки. Весь год она хранила операцию в секрете. Иногда отсутствие новостей — это хорошая новость. Если не говорить о беде, может показаться, что ее и не было. Джесси слишком боялась выказать свой страх. Если бы она нарушила молчание, ситуация могла бы показаться более зловещей. Ей бы присылали цветы в больницу, а на работе ее бы встретили опасливым шушуканьем. Она слышала столько медицинских страшилок, рассказанных шепотом на вечеринках. «Ой, вы слышали? Она перенесла…»

Нет, это не для Джесси. Никаких цветов, открыток или перешептываний. Она работала как обычно — даже с «дренажной трубкой» под блузкой. Она ходила на редакционные совещания перевязанная, и никто ни о чем не догадывался. А значит, она могла убедить себя, что это неправда. Она слишком боялась разговоров; ее собственная мать умерла от более серьезного случая этой болезни. Так зачем разговоры — чтобы сказать: «Может быть, пришел и мой черед?»

А что если исповедаться подругам теперь, когда в ее истории наметился возможный хеппи-энд? Но Джесси решила промолчать и сегодня. К чему весь этот шлейф запоздалых ахов и охов, преувеличенного беспокойства? Зачем волновать подруг и давать свободу чувствам, которые ей вовсе не хотелось выказывать?

Джесси отказалась облегчить свою душу, предпочитая утешаться тем, что сохранит свою тайну. А сегодня она тем более не нарушит молчания, ведь нынче — праздник, посвященный Клер, а значит, нужно веселиться, радоваться. Если Джесси что-нибудь и расскажет подругам, то только о своем романе. Ей хотелось похвастаться: «Мы сделали это. Он любил меня, любил несовершенную — такую, какая есть. Если поцеловать шрам, он становится шелковым, и тело вновь обретает забытые ощущения. Я исцелена».

Джесси улыбнулась, вставая под горячий душ. Она не думала о том, что кто-то из гостей может появиться в любую минуту, прежде чем она будет готова. Сейчас она снова была в комнате мотеля в Койотвилле, с мужчиной, удивившим ее своей нежностью. Она все еще изумлялась, что мужчина с губами, жесткими, как кожаная перчатка, может быть таким добрым.

Она закрыла глаза, чувствуя, как вода омывает ее кожу, вспоминая, как он прикасался к ней, как целовал ее всюду… как они торопились слиться в первый раз, стремясь уничтожить существующую между ними границу, но в дальнейшем уже стали растягивать удовольствие. Тогда Джесси казалось очень просто забыть обо всем, что ее волновало; она забыла все, включая то, кем была. Тем приятнее было вспоминать об этом чуть позже, на рассвете, когда Джесс повернулся к ней и сказал: «Иди ко мне».