3

В гостиницу мы вернулись в половине первого ночи. Дома я была около двух. На Тверском бульваре веселье было в самом разгаре. Меня чуть не затянули в компанию австралийцев, танцующих под губную гармошку и гитару на детской площадке. Переводчиком у них был парень из нашего института и у них катастрофически не хватало дам для танцев, зато было много пива. Я еле от них отбилась, хотя ребята все были симпатичные. У меня просто уже не было сил. Ведь для меня каждый фестивальный день начинался в половине седьмого утра. Ровно в девять я должна была быть в комнате N 23 Свердловского райкома комсомола, где ждал Володя с отчетом за вчерашний день.

Внимательно выслушав меня, он с умным видом делал пометки в своем блокнотике, потом задавал несколько неожиданных вопросов, из которых видно было, что каждое мое вчерашнее слово или действие давно записано в этом дешевом отрывном блокнотике величиной с четверть ладони.

Для меня до сих пор загадка, кто же это стучал на меня?

Неужели кто-то из делегации? Ведь Володя порой говорил о таких вещах, которых никто из наших не видел и не слышал.

Придя домой, я приняла душ, выпила холодного кефира, рухнула в кровать и поняла, что о сне не может быть и речи. Стоило мне закрыть глаза, как все понеслось и замелькало, будто кто-то закрутил передо мной зонтик, расписанный картинками карнавала. В ушах бухал большой барабан военного оркестра. Впрочем, может, это не казалось, а слышалось из сада Эрмитаж или с Манежной площади.

Промучившись с полчаса, я зажгла свет и поплелась в гостиную выбирать книжку, чудесную вещь Ремарка «На Западном фронте без перемен», которую дала мне Татьяна, я дочитала как раз перед фестивалем. Начиная с 27 июля мне было не до чтения.

Не выбрав ничего на нижних полках, я залезла на стремянку, и тут прозвенел длинный, настойчивый звонок в дверь. Я чуть не свалилась с лестницы от неожиданности. Сердце заколотилось прямо в горле. Звонок повторился. Мне почудились на лестнице сердитые мужские голоса. Я сползла с лестницы, накинула летний халатик на пуговичках и подкралась к двери. И тут снова прямо над головой прогремел звонок.

Дрожащими от страха руками я отперла английский замок и приоткрыла дверь на длину цепочки. И тотчас с жутким криком «пафф» в щель просунулось что-то блестящее… Я в ужасе отпрянула и вгляделась в этот предмет. Это было горлышко бутылки шампанского. За дверью дружно заржали. Я заглянула в щель. Перед дверью в окружении развеселой компании стоял и ржал страшно довольный собой Андрюшка Резвицкий.

4

Их было шесть человек. С Андреем пришли два американских художника-абстракциониста Билл и Сэм, их переводчица Светлана и та самая дама, с которой Андрей танцевал на карнавале, с запавшими глазами, большим ртом, раскрашенным ярко-малиновой помадой, и челкой, падающей на холодные серые глаза, — ее звали Евгения. Как потом выяснилось, она была известным искусствоведом.

Последним вошел какой-то молодой парнишка лет двадцати. На нем была измазанная краской ковбойка и замасленные на коленях хлопчатобумажные китайские брюки защитного цвета. На пухловатом невыразительном лице его выделялись маленькие, круглые насмешливые глазки. Они словно живо участвовали во всем происходящем и одновременно иронично наблюдали за всем этим со стороны. Он был похож на нашего слесаря-сантехника, вечно пьяного Гришку, и на Иванушку-дурачка из русских сказок. Причем на такого дурачка, который потом становится царевичем. Сходство с Гришкой довершала брезентовая сумка из-под противогаза, болтающаяся на плече. Представляя его мне, Андрей сказал:

— Знакомься, это гений. Зовут Толя.

Причем когда он это сказал, девица с малиновыми губами важно кивнула головой, словно без ее подтверждения Андрюшкины слова были недействительны.

У каждого из них было по две бутылки шампанского, которое они только что добыли у швейцара кафе «Арарат» на Неглинке. А Толя достал из своей противогазной сумки бутылку «Айгешата» и бутылку крымского портвейна «Южнобережный». Как выяснилось позже, он ничего кроме портвейна не пил. В этом отношении он был строг.

— Представляешь, — кричал Андрей, словно вокруг еще шумел карнавал и играл военный оркестр, — я предупредил Илюху, что мы едем, железно договорились, подваливаем в мастерскую, а там — тишина. Ну разве не скотина?! Я думаю, что он там, в мастерской, только не захотел открывать. Он знал, что мы ему гения везем, а он гениев страшно не любит. Он в них не верит и всегда злится, когда кого-нибудь при нем называют гением. Евгения, — он повернулся к девице с челкой, — как, ты говорила, называется эта болезнь?

Евгения зябко передернула плечами, постучала длинным мундштуком о край пепельницы, стряхивая пепел с си гареты «Фемина», и снисходительно сказала:

— Синдром Сальери.

— Вот-вот, — прокричал Андрей, — а по-русски это черная зависть! Поэтому он и не открыл. Ну ничего, я ему устроил варфоломеевскую ночку… Я ему кнопку звонка спичкой заклинил. Наверное, он до сих пор звонит, а Илюшенька боится дверь открыть, думает, что мы там с нашими гением стоим.

Андрей выкрикивал всю эту информацию, помогая мне накрывать на стол.

Переводчица Светлана вполголоса переводила все сказанное американцам. Те ей в ответ согласно кивали головами и бормотали: «Йес, йес»..

А Гений тем временем открыл бутылочку «Айгешата», являющегося по сущности своей тем же портвейном, толь ко марочным, налил в чайную чашку, забытую мною на столе, и потягивал, смакуя.

5

Когда мы сели за стол и разлили шампанское по бокалам, Гений, уговоривший уже вторую чашечку портвейна, не обращая внимание на то, что Андрей встал и уже открыл рот чтобы произнести тост, подошел ко мне и, глядя на меня своими птичьими глазками, просительными и насмешливыми одновременно, спросил тихим голосом:

— Слышишь, старуха. У тебя есть бумага?

— Какая бумага? — опешила я.

— Любая, — он махнул своей маленькой грязной ручкой, — только чтобы на ней ничего не было нарисовано.

— Что-нибудь типа ватмана или белого картона, — с почтительной готовностью пояснил Андрей, застывший со своей рюмкой.

Американцы, которым, очевидно, были знакомы эти слова, радостно закивали и воскликнули хором:

— Йес, йес, вэтмэн, плиз!

У меня со школы оставалась еще пачка ватмана листов в двадцать, размером с газетную страницу. Видя такой повальный энтузиазм, я поставила свой бокал с шампанским на стол и принесла бумагу.

— Слышь, старуха, я столько сейчас не накрашу… — тихо пробормотал Гений, но в глазах его мелькнул жадный огонек.

Было похоже, что большая пачка бумаги на него действует так же возбуждающе, как ящик водки на алкоголика.

— Остальное возьмите с собой, — предложила я. — Она мне не нужна.

Я сказала правду. Сперва я пыталась делать из нее вы кройки, но потом убедилась, что лучше всего их вырезать из крафт-бумаги. Она и тоньше и плотнее и не ломается от частых перегибов. И, уж конечно, она была намного дешевле. Я в нашем гастрономе на Никитских воротах попросила у директрисы Ирины Владимировны, которая в свое время консультировалась у моей мамы по женским проблемам, и она мне дала остаток от роля прямо на картонной бобине. Там было, наверное, метров пятьдесят при ширине метр.

— Спасибо, старуха, — глаза у Гения сделались озабоченные. — Только в чем я ее понесу?

— Я скручу ее в трубку, оберну газетой и перевяжу веревочкой так, чтобы вы могли ее повесить на плечо как ружье, — сказала я без тени улыбки.

Мне жутко не нравилась вся эта история, и теперь, когда нужно было изображать радушную хозяйку, мне опять смертельно захотелось спать. Я взглянула на часы. Было уже около трех часов.

Гений улыбнулся и восхищенно сказал:

— Ну ты даешь, старуха!

После этого он подошел к своему стулу, бесцеремонно расчистил там место для бумаги, уложил на скатерть всю пачку, любовно разгладил грязной ладошкой, потом взял висящую на стуле противогазную сумку, вынул из нее бутылку портвейна, а потом вывернул сумку прямо на скатерть. Из нее высыпалась целая куча какого-то невероятного мусора.

Я приглушенно ахнула, мысленно прощаясь со скатертью, на которой громоздились горой скрюченные тюбики с масляной краской, баночки с гуашью, огрызки карандашей, обломок металлической линейки, пастельные мелки, мел обыкновенный, школьный, полусъеденные кирпичики акварельных красок из набора, куски обыкновенного древесного угля, обломанный перочинный нож, грязные слипшиеся тряпочки, несколько несомненно вороньих перьев, пузырек с какой-то прозрачной жидкостью. В гостиной сразу запахло так, словно это была художественная студия.

Между тем Гений, не обращая на нас ни малейшего внимания, аккуратно вылил остатки «Айгешата» в свою чашечку, отхлебнул и в глубочайшей задумчивости уставился на девственный лист ватмана, вопиющая чистота которого, казалось, молила о пощаде…

Только после этого благоговейно застывший в позе тостующего Андрей подал признаки жизни и, подняв свой бокал с уже переставшим пениться шампанским, патетически произнес:

— История вещь беспощадная. Самых благополучных и успешных при жизни творцов она вдруг забывает, а тех, кого и всерьез не воспринимали, возносит на Олимп. Вспомните, вспомните Ван Гога, вспомните Пиросмани. И всегда очень трудно с уверенностью сказать, кто из живущих и творящих сегодня останется навсегда… — Андрей при этом взглянул на Евгению, словно просил утвердить свой тезис. Евгения узаконила его слова кивком головы, и Андрей продолжал: — Но когда появляется гений, то эти вопросы отпадают сами собой. Нам повезло! Мы все свидетели этого редчайшего явления. Ни у кого из нас нет сомнения в том, что если нас и вспомнят через сотню-другую лет, то скажут, к примеру, так: Андрей Резвицкий, середина XX столетия, художник круга…