– Ах, я придумала! Вот ваша история: вы приезжаете в Тунис и женитесь на красавице кузине, глупый Сальваторе получает немного денег, а вы становитесь во главе дела и очень-очень богатеете! Так!

Он рассмеялся.

– Совсем как в сказке!

– А разве вы не думаете, что дядя скорее предпочтет передать дело вам, чем этому Саль-ва-то-ри?

Ему это уже приходило в голову.

– Возможно, – ответил он, не столько ей, сколько самому себе.

Она захлопала в ладоши, отчего зазвенели браслеты.

– Вот сказка и превратится в действительность! А кроме семьи дяди, у вас нет друзей в Тунисе?

– Есть один знакомый, с которым я вместе ехал на пароходе – Конраден.

– Конраден! – повторила она.

– Да… это вы к нему заходили только что, мадам.

– А!.. – вырвалось у нее восклицание, но она ничего не сказала.

Наступило молчание. В просветы между занавесками видна была лента дороги, освещенной луной, да темные силуэты камедных деревьев. Фонари давно прекратились. Экипаж подпрыгивал на камнях; хрустел щебень. Риккардо понял, что они выехали за город. Монотонно стучали колеса. Сонливость начинала овладевать им, словно пары гашиша еще давали себя знать или запах жасмина действовал.

– Куда мы едем? – спросил он.

– В город мертвых, – отвечала она. – Я провожу там иногда ночи, когда мне хочется быть одной.

– А сегодня?

– Сегодня вы будете со мной.

Он промолчал.

Что это за город мертвых? Он не понял, что она хотела сказать, но не стал расспрашивать. Темными пятнами мелькали камедные деревья, иногда показывалась освещенная луною белая крыша – дом, молчаливый и сонный. Прошло около часа. Ритмично стучали копыта лошадей по ровно укатанной дороге, и это напоминало рефрен в песне. Миновали деревню, безмолвную, как кладбище. Женщина отдернула красную занавеску.

– Погодите, – сказала она.

Он догадался, куда они едут: она везла его в Карфаген. Мягкий рокот волн уже покрывал стук колес.

Экипаж остановился. Риккардо помог своей спутнице выйти. Звякнули, как кандалы, серебряные обручи.

Темная шелковая вуаль закрывала лицо женщины, хаик скрадывал очертания фигуры. Экипаж остановился у заброшенной цистерны. Перед ними, отделенное от них лишь полями ячменя, лежало море. Оба молчали. Араб, выполнявший обязанности кучера, занялся распряганием лошадей, а Риккардо оглянулся кругом. Карфаген, мертвый город, Карфаген, где был запахан пепел Дидоны и прах трех цивилизаций!

С тех пор миновало уже много тысяч лун и много тысяч звездных ночей, а здесь все пашут, засевают, снимают урожай.

Молодой ячмень волновался, когда бродяга-ветерок с моря касался его зеленых колосьев. И было это как вздох: ведь недаром говорит легенда, что мертвые вздыхают подчас, когда снятся им сны о любви и когда полная луна освещает их плодоносящее ложе. Их прах питает те асфодели, которые срывает весной юная бедуинка, стерегущая ослят своего отца. И кувшин, который она несет на голове, сделан тоже из глины мертвого города.

Риккардо смутно припоминал описание событий, которое читал, когда учился в школе в Палермо, в большом желтом доме, стоявшем посреди лимонного сада. Слово «Карфаген» было тогда для него пустым звуком, но, рассеянно переводя взгляд с книги на море и на возвышавшуюся на берегу, всю синюю, скалу Пеллегрино, он думал о суровых карфагенянах, которые держались на ней три лета и три зимы, время трех посевов и трех жатв.

На небе победоносно поднималась золотая как мед луна. Чары мертвого города и молодых исходов поднимали в душе его бурю; судьба далекой Дидоны таинственно сплеталась с его судьбой.

Он нагнулся, сорвал зеленый колос и прижал его к щеке. Колос был прохладный, влажный от росы – трудового пота жаждущей земли.

– Слушайте, – шепнула его спутница.

Он прислушался: вздыхало море, тысячами граней преломляя лучи луны. Где-то далеко-далеко лаяла собака, одинокий страж бедной бедуинской палатки; шелковисто шуршал ячмень. Потом донесся звук африканского барабана, глухой, как биение сердца, меланхоличный, равномерный. Кто-то пел в лагере бедуинов, на самом берегу – в простой, но трудноуловимой мелодии была неизъяснимая усталость, будто жалоба на то, что обманули и жизнь, и любовь, и смерть…

– Это песня пустыни, – сказала женщина. – Я часто слыхала ее ребенком. Эти бедуины пришли, может быть, от предгорий Зибана.

Песня замерла. Только билось о берег море.

Сделав Риккардо знак, женщина свернула на узкую тропинку между всходами ячменя. Несмотря на широкие шаровары, на тяжелый хаик, на серебряные кольца на ногах, она шла упругой, танцующей походкой; она вдруг повеселела, будто претерпела какое-то превращение, вырвавшись из душной атмосферы маленькой каретки.

Риккардо пошел вслед за ней. Араб не отставал от них. Он нес в руках большую корзину. Мягко ложилась под ногами трава; пахло тимьяном, мятой, майораном. В одном месте высохшие асфодели – они отцвели уже месяца два назад – выстроились, как скелеты, по гребню холма; а у подножья его луна отыскала кусок невспаханной земли, на котором пышно разросся златоцвет.

Было в воздухе, во всем окружающем, что-то, что поднимало настроение, заставляло сердце биться быстрее.

Они вышли на широкую дорогу. Она остановилась и подождала, пока он поравнялся с ней.

– Вы не устали, мадам?

– Я – и устала! – Она засмеялась.

– Я думал, что арабские леди совсем не ходят пешком.

– Я ведь незнатного происхождения. У меня нет ни отца, ни братьев. Женщины, подобные мне, не имеют национальности.

– Женщины, подобные вам?

– Я – танцовщица. Танцовщицей была и моя мать. Ей не было пятнадцати лет, когда я родилась. Я не знаю, кто мой отец, руми, быть может, кожа у меня очень белая. Я была совсем маленькой, когда рассталась с матерью.

Они молча шли дальше. Наконец она спросила:

– Вам не нравится мой город? – Она указала влево. – Видите эти горбы, поросшие травой? Говорят, это римские цистерны. Они служат теперь приютом бедуинам и пастухам. А там, – она обернулась в другую сторону, – нашли глубокие, как колодцы, склепы, высеченные в скале. И в них много удивительных вещей. Как странно, что люди жили давно-давно, умерли, исчезли… Зачем жили? За что умерли? Они поклонялись идолам. Говорят, монахи собрали много таких идолов там, у себя наверху… Мне рассказывал один ученый араб, да я перезабыла. Не будет об этом… я недостаточно учена для таких разговоров.

ГЛАВА VII

Колючих смокв здесь было так же много, как в Сицилии; местами выделялись, освещенные луной, пиленые колонны агав. Они были накануне цветения и смерти: агава умирает, как только ее белые цисты развернут свои лепестки. Поля ячменя остались позади. Кое-где выступал на фоне светлого неба четкий силуэт гурби, а вдали виднелись напоминавшие пчелиные ульи палатки лагеря бедуинов, откуда перед тем доносилась песня пустыни; верблюды и мулы стояли и лежали подле них. В расстоянии мили, на возвышении, расположился плоский городок Сидибу-Саид, – при лунном освещении его белые крыши и купола принимали оттенок слоновой кости.

Множество запахов носилось кругом. Аромат жасмина, отделявшийся от спутницы Риккардо, смешивался с другими – с изначальным соленым дыханием моря и с запахом сырой земли. И сама она, думал Риккардо, часть души этого мертвого города и этой полной луны.

Они пересекли поле, оставленное под паром, спустились по откосу, и Риккардо увидел впереди, в ложбине, развалины большого здания или группы зданий: колонны, камни, глыбы, побелевшие, мертвые и безмолвные. Один-два монолита и не сколько глыб размещены были с некоторой планомерностью. Ученый сумел бы расшифровать их, но Риккардо видел лишь нагромождение белых камней, словно шаловливый ребенок или Бог уронил вниз свои кирпичики, да и забыл о них.

Женщина легко и ловко, как кошка, пробиралась между обломками камней и упавшими колоннами; она чуть отодвигала вуаль, чтобы видно было под ноги; браслеты у нее на ногах звенели. Идти было нелегко; Риккардо спотыкался на каждом шагу. Светло было почти как днем, но тени ложились такие густые, что за каждой мерещилась пропасть.

Множество цветов росло в расщелинах и в пожелтевшей траве. Златоцветы, которых выдавал пряный запах, пурпурная, синяя и белая вика, чеснок, высокие высохшие асфодели и много других, все – обкраденные колдуньей-луной, отнявшей у них краски.

Спутница Риккардо остановилась, наконец, перед полукруглым входом, не то в пещеру, не то в подвал. Это была сводчатая комната, над которой сохранилась еще крыша; небольшой холм защищал ее от сирокко. Отсюда открывался вид на все развалины, на поля по ту сторону их и на белоснежный собор и здания монастыря Святых отцов на самом высоком из холмов.

Риккардо глубоко передохнул. Где-то вблизи тихо заблеяла коза, должно быть заблудилась; не слышно было ответного блеяния стада. Это напомнило Риккардо Сицилию; топот ног, пригоняемых на закате в Джирдженти коз, которых тотчас принимаются доить бережливые хозяйки; отдаленный перезвон их колокольчиков, когда они, уже выдоенные, спешат в свои загоны, на склонах гор, на полпути к развалинам храмов, тех самых храмов, которые были разорены армиями карфагенян.

– О чем вы думаете? – спросила она.

– О родных краях, – ответил он.

– Для меня все места родные, – без всякого оттенка грусти сказала она.

Вкусный запах защекотал им ноздри и вернул их к настоящей минуте. Она захлопала в ладоши.

– Надеюсь, у вас хороший аппетит, mon ami! Сама я безумно хочу есть.

– Я бываю голоден часа через три после обеда, – признался Риккардо.

– Хорошо! Вы молоды. – Она рассмеялась. – Прекрасно! – воскликнула она вдруг. – Я и забыла! У нас сегодня гость, в честь него надо убрать стол цветами.