– Пожалуйста, возьмите меня с собой! Хоть кем, я вам служанкой буду, и стирать, и готовить, и всяко отработаю. Я не хочу здесь, в России жить, я боюсь, я с Любовь Николевной в Европе была, мне там еще тогда больше нравилось, там жизнь красивая, легкая и правильная, а здесь как океан – темный, глубокий, страшный. И все в нем тонут…

Александр молчал.

– Алекс, по всей видимости, ты обязан, – заметила Юлия и обратилась к Оле. – Милочка, наверное, правильно будет, если вы сейчас принесете младенца и познакомите-таки Александра Васильевича с его младшей дочерью…

– Она спит сейчас… – растерянно сказала Оля, видимо, ожидавшая со стороны княгини совсем другой реакции.

– Юлия, ты все не так поняла! – вскричал наконец Алекс и в его голосе вдруг явственно прорезались Олины нотки. – Здесь чудовищное недоразумение! Эта девица сама…

– Заткнись! – спокойно сказала Юлия, буквально сняв с языка мою реплику. – Если ты сам веришь в то, что только что сказал о России, мы должны забрать с собой всех наших детей, включая эту малышку.

– Но это невозможно, Юлия, – сказала я. – Германик не переживет дороги, ведь бог знает сколько она будет длиться. Капочку мы спросим, конечно, она взрослая девочка, но я практически уверена, что она, как и я, никогда не покинет по доброй воле мир Синих Ключей, который ей близок и понятен. Что же касается Агаты, то по-моему она просто еще слишком мала для такого длительного и небезопасного путешествия… Впрочем, вы могли бы забрать Олю, раз уж ей так хочется в Европу…

– О чем вы говорите? Вы, обе! Юлия, как ты себе это представляешь?! На нее нет паспорта, разрешения… В конце концов, на какие шиши? У нас и так денег в обрез…

Оля бурно разрыдалась, заламывая руки. Юлия размышляла о чем-то невеселом.

А мне вдруг пришла в голову чудесная идея.

– Послушайте! – воскликнула я. – Я, кажется, знаю, как все устроить.

– Как же? – княгиня наклонила голову.

– Я куплю у вас всех детей и продам вам Олю, чтобы вы ее вывезли в вожделенную ею заграницу.

– Купишь детей?! Как это? Люба, ты как всегда бредишь? – брюзгливо спросил Александр.

– Нет, в этот раз – точно нет, – возразила я. – Подождите немного. Я сейчас вернусь.

Когда я вошла в кабинет с потертым саквояжем, они, кажется, находились все в тех же позах.

– Вот, – сказала я, протягивая саквояж Александру. – Возьми, Алекс. Это сокровища Ляли Розановой. Мне многие говорили, что они прокляты, и я буду даже рада наконец от них избавиться. Здесь хватит на покупку документов для Оли, на дорогу и жизнь за границей. На твои, Алекс, занятия историей. Юлия, возможно вам даже удастся сохранить что-то для себя, я помню, что вы любите драгоценности… А дети остаются мне…

– Люба…

– А как они к вам все-таки попали? – с любопытством спросила Юлия. Я видела, что ей очень хочется заглянуть в саквояж (как и Оле), но Алекс крепко держал его в руках.

– Мой отец хранил их у нянюшки Пелагеи, матери Филиппа. Она была единственным человеком, в чьем бескорыстии он был совершенно уверен. В ночь пожара она отдала их своему сыну, назвала сокровищами Синеглазки и велела спрятать. Он выполнил ее просьбу и зарыл их в старом амбаре. По прошествии лет рассказал о кладе своему сыну Владимиру. Владимир рассказал мне. Мы выкопали их и по новой спрятали на заимке у Мартына. Дальше была смерть Липы и Корнея, еще какая-то малопонятная история с крестьянами-погромщиками, а потом Владимир снова принес саквояж в Синюю Птицу и сказал, что на моем месте он выбросил бы их в пруд. Я не последовала его совету и вот, видите, пригодилось… В каком-то смысле мой братец Филипп даже оказался прав, ведь он-то много лет хранил эти сокровища для своей невесты, но при этом считал Синеглазкой вас, Юлия… У вас они в конце концов и окажутся. А когда я ему скажу, что Синеглазка наконец получила свои сокровища, для брата это будет радость и облегчение… Ну что, по рукам?

– Соглашайтесь, Александр Васильевич! – Оля умоляюще сложила ладони.

– Алекс, твоя жена действительно безумна, – холодно заметила Юлия, но мне показалось, что в ее голосе прозвучало чуть ли не уважение.

– Люба, я…

– А давай, ты не будешь ничего говорить, а просто возьмешь все это и уедешь отсюда, – предложила я.

– Да, если ты все-таки согласишься, то это, пожалуй, будет самое лучшее, – сказала Юлия и взглянула на Алекса так, что я на его месте немедленно отказалась бы.


Уезжали они назавтра, сразу после полудня. Олю провожали Феклуша и девочки-колонистки. Не все, трое из пяти. Две сказали: кто свою дочку бросает, та не мать, а кукушка, и демонстративно в мастерскую ушли.

Алекса провожали Капочка, я, Груня и Агафон. Капочка плакала, но как-то слишком усердно, в тон Оле. Агафон супился. Почему-то мне опять, как и на проводах Кашпарека, показалось странное: будто Алекс охотно взял бы с собой за границу вместо Юлии и Оли – Груньку и Агафона. Но вот как не везет ему – все женщины его слышат, а дети рождаются – девочки.

Юлия перед отъездом сходила с Германиком на могилу Тамары и положила цветы. Сказала, что и князю Сереже было бы приятно – старая служанка его любила, в детстве за ним ухаживала, и он к ней всегда хорошо относился.

Германик, кажется, так и не понял, что его мать уезжает навсегда. Помахал ей ладошкой и пошел к Владимиру – рисовать.

Уже в самом конце пришла Любочка со скрипкой, сказала по-итальянски: как это печально! – и сыграла, явно импровизируя, пьесу, в которой я легко узнала мелодию песен моей матери, когда-то переданную мне птицами у старого театра.

Потом я долго думала: как все-таки Аморе узнала о том, что вместе с Алексом и Юлией Синие Ключи навсегда покидают прОклятые сокровища цыганки?

* * *

Сквозь серебряные, недавно выросшие листья старой ивы пронзительно синело весеннее небо.

Переливчато звонил старый колокол на колокольне торбеевской церкви. Носились вокруг потревоженные звоном стрижи.

После того, как красноармейцы расстреляли старших детей отца Даниила, крестьяне (то ли возмущаясь, то ли спасая) на двух подводах вывезли семью священника в Калугу. Говорили, что они и сейчас там живут – матушка Ирина и две дочки даже служат по воспитательной части в «очагах» (так в то время назывались детские садики – прим. авт.). Упрямый отец Флегонт самочинно занял опустевшую церковь и возобновил службы. Приезжие из Калуги пришли его арестовывать вместе с сомневающимися комбедовцами (огромный громогласный священник, происхождением из самой что ни на есть бедноты, пользовался неизменной симпатией крестьян).

Отец Флегонт читал Великий покаянный канон Андрея Критского.

– Гряди, окаянная душе, с плотию твоею, Зиждителю всех исповеждься, и останися прочее преждняго безсловесия, и принеси Богу в покаянии слезы…

Двери церкви оставались открытыми, и гудящий голос священника летел с холма над округой как огромный, страшный шмель. Люди вставали на колени и плакали над своей судьбой.

Приезжие коммунисты перекрестились и пошли ждать с арестом, пока окончит, в трактир.

После, уже к ночи, спросили: слушай, поп, а ты вот этим своим голосищем революционное можешь?

– Могу, – невозмутимо ответил Флегонт. – Только не в этих стенах.

Вышел на площадь, взялся двумя кулачищами за подрясник и грянул во всю мощь:

– Долго в цепях нас держали

Долго нас голод томил

Черные дни миновали

Час искупленья пробил.

Это есть наш последний

И решительный бой –

С интернационалом

Воспрянет род людской!

Люди в деревне с полатей падали от страха и опять крестились.

– Так ты что же, согласен с Интернационалом? – спросил главный из приезжих.

– Согласен, – подтвердил Флегонт. – Еще Господь говорил: несть во Мне ни эллина, ни иудея. А что это значит? Значит – Интернационал. А вот чтобы кровь человеческую лить, с этим я никак, ни с какой стороны не согласен.

Приезжие отпустили попа и комбедовцев (которые вздохнули с облегчением), приехали в Калугу, подумали и написали ловкую докладную записку: «Арест священника села Торбеево о. Флегонта Клепикова признан нами нецелесообразным, так как поп оказался отменно коммунистических взглядов и необычайно одарен в соображении вокальных данных, что в совокупном потенциале составляет резерв большевистской пропаганды на селе.»


Подвода стояла прямо под ивой. Колонисты таскали из опустевшего и заброшенного барского дома прямоугольные, обернутые рогожей свертки и грузили их на подводу. Люша стояла поодаль и привычно, почти не глядя, разруливала мелкие свары, возникающие между колонистами по ходу любого дела. Если бы здесь была Атя, она с полным основанием могла бы сказать: грызутся по каждому поводу, как собаки в упряжке.

Солнце светило прямо в лицо и все виделось в сияющем ореоле ресниц.

Прежде пухлый Ботя за последние два года очень похудел, вытянулся и говорил теперь откуда-то сверху, глядя очень серьезными, по всей видимости уже близорукими от непрерывного чтения и глядения в микроскоп глазами:

– Я прочел статью в «Эпидемиологическом вестнике» и понял по фамилии. Решил, что если кто-то сможет с Атькой сладить и ее и ребенка спасти, так это ее «доктор Аркаша». Поехал, нашел, уговорил, привез. Мы только с поезда, из Алексеевки, на станции нам сказали, что вы тут, в Торбеевке. И вот.

Ботя замолчал, склонил голову и отошел в сторону так естественно, как будто был воспитан не в трущобах и на паперти, а в Пажеском корпусе.

Мужчина стоял и смотрел на нее. В руке у него был потертый и выцветший от времени докторский чемоданчик. Серебряные листья наполовину сгоревшей древней ивы тревожно переговаривались наверху: что теперь? Что? Что? Неужели опять неудача, как когда-то, у дворянской дочки Наташи и без памяти любившего ее крепостного художника?