Подсел один из крестьян-ходоков, деликатно перхнул:

– Вот я гляжу, и даже в затруднительных обстоятельствах, иные люди все книжки читают. Завлекательное, стало быть, дело?

– Безусловно так, – кивнул Александр.

– У нас в деревне борьбу с неграмотностью объявили, агитатор приехал. Мы его на вилы сперва хотели, как он стал баб наших и девок брошюрками своими охаживать… а после вроде и ничего…

– Обучившийся грамоте человек получает еще одно измерение в жизни, – подумав, сформулировал Александр.

– Вроде как мужик: до того, как бабу узнал, и – опосля того, – предположил крестьянин. – А тогда уж и в тонкостях разбираться – какие кому бабы или книжки по нраву.

– Именно! – Алекс энергично покачал головой, удивившись точности понимания.

– Вы ведь сами-то из дворян будете? Вам небось и книжки для нас непонятные, без картинок, – крестьянин с опаской взглянул на раскрытый том в руках Александр. – И женщины соответственные нравятся…

– А вот поверите ли, любезный, – Алекс захлопнул книжку и всем корпусом оборотился к неожиданному собеседнику. – Не все в этом вопросе для меня так просто.

– А как же оно на сам деле выходит? – с лукавой, но добродушной ухмылкой спросил крестьянин.

– А вот как: сам будучи из дворян, я всю жизнь, с юности вступал в связь с женщинами самых простых сословий. Много лет моей любовницей была горничная в доме благодетеля. Моя жена – наполовину цыганка, временами дикая, как лесной зверек. Нынешняя моя любовница – красивая сирота, дочь белошвейки. Скажу вам больше: был момент, когда меня отчетливо тянуло даже к служанке моей жены – огромной и некрасивой девице, к тому же глухонемой… При том я всю жизнь считал себя влюбленным в свою кузину, женщину самого аристократического облика и происхождения.

– Эка у вас все кучеряво, – усмехнулся крестьянин. – У нас не так. Меня вот как с моей женой сродственники по сговору поженили, так мы с ней и живем уж двадцать лет и два года… Хотя, конечно, я до войны на отходном промысле был, и там уж всякое случалось… Даже купчиха одна у меня была! Уж така белая, что твой калач…

Интересный разговор был прерван явлением служителя и чахоточного коменданта с зелеными губами.

– Рагожина Василиса Федоровна! Кантакузин Александр Васильевич!

– Я, – не сразу отозвался Алекс. Еще час назад любое изменение положения казалось несомненным благом. А сейчас что-то страшно стало, словно прижился уже тут, в тюрьме…

Встал, отдал книгу профессору, историку литературы. На пороге обернулся.

– С Богом! – сказал крестьянин и перекрестил его вслед.

Пожилая девушка послала воздушный поцелуй.

Зубной техник отвернулся и склонился над своим чемоданом.


Василису Рагожину служитель повел в другую камеру, где сидели спекулянты.

Алекс оказался в комендантской. Терпеливо ждал, пока под каким-то тысячным номером разыскали документы и удостоверение, выдали их на руки вместе с пропуском.

– Что ж, бывайте здоровы, гражданин Кантакузин, – сказал комендант и закашлялся, приложив к губам платок.

Когда Александр вышел на улицу, часовой молча взял пропуск и наколол его на штык своей винтовки – их там было уже много.

Почему-то сразу взглянул не по сторонам, а на небо. В небе толпились серые ватные облака, а на их фоне летел к югу клин длинношеих гусей.

Люша стояла поодаль, по-мальчишески держала руки в карманах и была похожа на птичку.

Она думала, что он сразу спросит про Юлию, и приготовилась отвечать.

Но он спросил: как дети? Что в Синих Ключах? И отдельно – про Капочку и Олю.

Она рассказала ему про профессора, а про прочих знала немного, собиралась ехать в Черемошню, спросила, есть ли ему у кого остановиться в Москве, голоден ли он. Они говорили, как случайные сослуживцы, люди, давно работающие в одной конторе, и он никак не мог уловить момент, когда надо было сказать ей «спасибо» и, может быть, даже поцеловать руку в благодарность за то, что она его вытащила, спасла…

А потом стало уже поздно. Она еще что-то бодро прочирикала и ушла, упруго подскакивая, как разноцветный мячик.

Он остался стоять, чувствовал, какие у него жесткие щеки и застылые глаза, и не понимал, что нужно сделать, чтобы вновь ощутить себя живым.

* * *

Дневник Люши Осоргиной.


Я – Синеглазка. Злой, колдовской дух здешних мест. Так было всегда, только иногда я об этом забывала. Разрешала себе забыть.

Напрасно.

Приехала. Осиротелый дом, земля и даже воздух, хлопают ворота, сердце падает и колотится часто-часто…

В Ключах нынче почти пусто. Бывшие служащие усадьбы предпочитают в разоренном доме не жить. Ютились у Филимона и Акулины, в конюшне, в деревне, или еще где-нибудь. Филипп и Владимир ушли на овраг, к ключам, в Липину избушку, к Мартыну. Прочих детей Груня по уговору забрала к себе.

Красноармейцы сначала пили вино и самогон из подвала, потом, как все кончилось, просто спали днем, а ночью – слонялись по комнатам, кричали: «Кто здесь?!» и стреляли в окна. Страшно – я их понимаю. Синяя Птица, даже умирая, не принимает чужих.

Однажды днем пришел Владимир: на плече филин Тиша, на рукаве – толстая лесная мышь, сзади два черных Липиных кота извиваются, как две огромных пиявки. Говорит солдатам:

– Уходите-ка вы отсюда подобру-поздорову, а не то вас черти лесные заберут.

Главный у них был пьян, засмеялся, сказал:

– Да мы сами – красные черти!

– Нет! – возразил Владимир. – Черт – это я.

Повернулся задом, штаны спустил и хвостиком повилял.

Они его схватили и посадили в кладовку. Тиша одному солдату всю морду клювом разбил, а коты с мышью убежали, конечно.

Ночью филин кругами над домом летает, ухает, в окна летучие мыши лезут, в подполе тоже что-то шуршит, скрежещет, коты зелеными глазами во дворе светят, да еще воет кто-то прямо в парке, недалече, в кустах.

У солдат зуб на зуб не попадает:

– Придушить или отпустить гаденыша?

Одно страшно, а другое – гонор не велит.

Еще через ночь Агафон с Кашпареком разобрали крышу, залезли через кухню в дом и Владимира вытащили. Когда уже убегали, красноармейцы смекнули, в чем дело, преследовать не решились, потому как непонятно кто и сколько их, стали стрелять с лестницы наугад, ранили Агафона в плечо. Кашпарек его на руках унес.

В избушке кровь остановили, пулю Мартын потом щипцами достал (ему, как леснику и охотнику, и прежде это делать доводилось), и с раной все вроде обошлось.

Но тут Степка, который с остатками своего отряда где-то хоронился, прознал, что красные его сына ранили, и напал на Ключи. С тачанкой и двумя пулеметами. Никто из красногвардейцев не ушел, трупы так и остались на ступенях лежать. Собаки кровь лизали и ходили с остервенелыми мордами: вы – наших, а мы – ваших, будто и впрямь на равных ввязались в человечью свару. Фрол, Егор и младший конюх потом всех убитых за огородами похоронили, отец Флегонт отходную по ним отслужил. Раньше-то он кобенился, а теперь уж привык читать для всех – красных, белых, зеленых – без разбора. Оно и правильно, если Господь такое попустил, так пусть сам там и разбирается, когда они к нему явятся всем скопом, да каждый со своей правдой. А священник что ж – служилый человек, всех обеспечить должен.

Что теперь?

Вышла Оля в голубом сарафане, свежая, красивая (я как раз с огородов вернулась, Фрол мне показал, где красногвардейские трупы зарыл), несколько поломала пальцы, потом повалилась мне в ноги и призналась, что ждет ребенка от Александра Васильевича. Оно кстати пришлось – у меня сразу настроение улучшилось. Спросила:

– Ты кого хочешь – мальчика или девочку? Капочке лучше бы братика, сестричка-то у нее уже есть…

Не отвечает, рыдает только. Феклуша после сказала, что вначале Оля пыталась плод вытравить, да не вышло. Вот дура-то! Родит еще теперь «не мышонка, не лягушку, а неведому зверюшку»… Как будто их у нас и без того мало!

Прознав обо мне по крестьянскому телеграфу, приехала из Торбеевки Грунька, в поводу Белку привела (сесть-то на нее никто, кроме меня, не может – сбросит, искусает и еще копытами потопчет).

Я ей показала Атькино письмо из Петрограда. Там Атька пишет, что живет почему-то у Макса, учится на курсах движения и театральной риторики при какой-то конторе с непроизносимым названием, имеет от самого Луначарского важную бумагу про организацию детского театра и готова приехать в Ключи, как я знак подам.

Грунька рассказала мне, что дети все, кроме Агафона, который рукой еще плохо двигает, в порядке, сыты и здоровы, комбед ей, после официального отречения от мужа-бандита, никаких препятствий не чинит, и напротив того, готов даже где-то помогать. А дети из разведывательных целей, направляемые Кашпареком (который прячется то в лесу, то на сеновалах у разных девиц), организовали что-то вроде передвижного балагана, в котором выступают с революционными частушками на злобу дня (их сочиняет, по всей видимости, тот же Кашпарек), а также с дрессированными зверями – пони Чернышом, голубями, кошками, мышами и прочими, которые имеют в округе неизменный успех. Герман крутит ручку шарманки. Варечка танцует с двумя зонтиками. Любочка аккомпанирует на скрипке дрессировщикам (Капочке и Владимиру) и исполняет сольный номер. Сама Грунька по понятным причинам Любочкиной игры не слыхала, но старый еврей-скрипач в станционном трактире (по нынешнему – коммунистической столовой) при виде ее плачет и посыпает голову пеплом – стало быть, играет она чувствительно и хорошо. Самое забавное, что в этом балагане участвуют не только дети, но и Катарина со Степанидой. Степанида не без успеха поет собственные частушки, местами сильно солоноватые, а Катарина слегка дребезжащим, но очень точным голосом исполняет итальянские арии, а потом сама же их переводит и объясняет собравшимся в чем там вообще было дело. После арии безумной цыганки Азучены из «Трубадура» бабы неизменно утирают глаза. Что ж, мне еще в 905 году казалось, что в пролетарском интернационализме и насильственном смешении классов есть что-то рациональное…