– К нам – про театр?! – обалдело переспросила секретарша.

– Да, – твердо сказала Люша. – В целях профилактики детской преступности и искоренения беспризорничества…

– А-а… тогда, конечно, понятно, товарищ…

– Товарищ Осоргина. С революционным приветом! – Люша помахала секретарше рукой и вслед за Гришкой прошла в его кабинет, который прежде был курительным салоном.

(история знакомства и отношений Люши и хитровского вора Гришки Черного описана в романе Н. Домогатской «Пепел на ветру» – прим. авт.)


Над огромным пустым столом висел портрет полуголого человека в сандалиях и шлеме.

– Спартак, древний революционер, – объяснил Гришка, проследив взгляд Люши. – По размеру картину подбирал. Надо бы Маркса или уж Ленина, но этот тютелька в тютельку на место николашкиного повис. Иначе некрасиво бы вышло, обои-то под ним другого цвета…

– А ты, Гришенька, я смотрю, эстет стал… – усмехнулась Люша.

– А ты не обзывайся! – огрызнулся Гришка. – Сама-то кто? Контра небось? Вон как вырядилась… Чего тебя в Чеку-то принесло? Уж конечно, не со мной повидаться?

– Это уж точно! Я и подумать не могла, что мне так подфартит…

– Ну это еще неизвестно… Что ты вообще-то делала все эти годы?

– Я еще до войны стала танцовщицей. Была даже очень известной. Больше в Европе, но в России тоже.

– Танцовщицей? Вот поди ж ты! – Гришка наклонял голову и внимательно, под разными углами, всматривался в Люшу, видимо пытаясь как-то совместить в своем сознании два образа – хитровской сироты-заморыша и женщины в расцвете оригинальной, буквально бросающейся в глаза красоты. Как-то совместил, уложил в голове происходящее, облизнулся. – А для меня станцуешь? В память нашего давнего знакомства?

– Непременно, Гришенька, – сказала Люша и безмятежно улыбнулась. – Что, прямо здесь?

– Нет, конечно. Найдем место.


– Мы с товарищем уезжаем в Наркомпрос, – бросил Гришка секретарше. – По театральным делам.

– По театральным, конечно, – секретарша поджала губки и с завистью взглянула на отороченную чудесным пушистым мехом кофточку товарища Осоргиной, ее стройные ножки в кремовых шелковых чулках и изящных опойковых туфельках. И как это она умудрилась не продать все и не сменять на дрова и продукты минувшей зимой? Ведь сама явно из «бывших»… Впрочем, с такой красотой…

* * *

Люша лежала на боку, отвернувшись от мужчины, играла скатанными в шарики конфетными фантиками и смотрела в незанавешенное окно. Над Кремлем истлевал закат. Купола соборов, словно догорающие угли, вспыхивали темным бегучим пламенем.

– Красиво живешь, Гришенька, – сказала она. – Комната у тебя хорошая, большая и конфеты вкусные. Хотя я больше пирожные люблю, ты уж позабыл, конечно…

– Помню, – хрипло сказал Гришка. – Теперь все помню. Свожу тебя в нашу столовую, там пирожные есть. Не чета довоенным, конечно, но все ж таки…

– Уж спасибо… А как ты из фартовых в Чеку-то попал?

– Да так вот все как-то… Как все вокруг перевернулось, я подумал: чего бы и мне под сурдинку жизнь не переменить? Года-то мои уж немаленькие, пьянки-гулянки стали чего-то без интереса… Выправил себе документы на мещанина Чернова, купил на Сухаревке жилетку, картуз и сапоги с набором, сунулся к новой власти. Они говорят: а чего вы, Григорий Чернов, знаете-умеете? А чего я знаю? Только воровскую жизнь. Если не с той стороны подойти, значит – с этой. Ну вот с тех пор и ловлю для республики налетчиков, бандитов да спекулянтов… Неплохо у меня, кстати, получается…

– По Москве говорят, вы – кровавые палачи, всех расстреливаете…

– Да ладно тебе. Вон, сама погляди, у меня на столе сводная бумага по нашему отделу лежит: С марта два человека расстреляны по делу о вооруженном ограблении артельщика, четверо – участники вооруженных налетов, еще пять человек – за вооруженные ограбления квартир; ну и самое большое, 16 человек – по делу крупной организации фальшивомонетчиков, мы их несколько месяцев выслеживали. Еще шестерых пустили в расход за разные должностные преступления – с этим в Чеке строго.

– А революционный террор в отместку за убийство ваших?

– Это отдельно, и уж на спад пошло… Да чего я перед тобой, явной контрой, оправдываюсь? – усмехнулся Гришка. – Ты ведь, небось, не просто так со мной, за красивые глаза? Надо чего-то?

– Конечно, Гришенька, я б с твоим умом и не сунулась тебя обмануть пытаться.

– Прошмандовкой ты с детства была и ею же осталась, не глядя на твои танцы и красоту.

– Само собой, Гришенька. Для мужчины главное что? – дело! А для женщины нет ничего главнее любви. Но видишь ли, в чем тут загвоздка… Той любовью, которая единственно волнует женщину и нужна ей как воздух, любят вовсе не ее достоинства. Любят только и исключительно ее недостатки. Какой же смысл воспитывать в себе добродетель?

– Ловко повернула. В Чеку пришла просить – за кого?

– Зовут – Александр Васильевич Кантакузин.

– Полюбовник?

– Обижаешь, Гришенька. Законный муж!

– Вона как!

– Именно. И ни в чем он конечно не виноват. Если чего и было, так это я все придумала.

– Вот последнему почему-то сразу верю, – усмехнулся Гришка. – Кто он?

– Историк. Бывший помещик.

– Ага. Контра, значит. Отпустим его, а он сразу к Каледину сбежит или к Колчаку и зачнет красноармейцев стрелять.

– Нет, не будет этого. Скорее – за границу убежит, во Францию или еще куда.

– И ты с ним, конечно?

– Нет, Гришенька, я тут останусь.

– Чего ж так?

– Мы с мужем уж давно врозь. Я за него и выходила по расчету, чтоб имение к рукам прибрать.

– Но просишь за него?

– Он – мой законный муж, отец моей дочери…

– Но вы с ним врозь… А с кем же ты? Не может же быть, чтоб у такой красоты, как ты теперь стала, не было полюбовника… Он-то где же?

– А полюбовник меня бросил.

– Ох, Люшка, и раньше, девчонкой, ты меня с толку сбивала, и теперь…

– Так похлопочешь за Александра-то?

– Попытаюсь. Но я ж не знаю еще, что ему шьют…

– Ой, Гришенька, как я тебя люблю! – Люша обернулась и потерлась щекой об густую седоватую поросль на груди бывшего вора. – У тебя точно все получится, ты же добрый и умный!.. Кстати: ты Атьку с Ботькой помнишь? Умершей солдатки дети, которых мы с Марыськой как раз на твои деньги выходили? Так вот они-то все эти годы при мне, в усадьбе жили. Теперь уж взрослые почти. Атька пройдоха и воровата, а Ботя хоть и слегка не от мира сего, но очень умный, может, выучится, ученым станет, будет жизнь всяких червяков изучать…

– Чудны дела твои, Господи, – вздохнул Гришка. – Но я рад, конечно, что детки живы-здоровы. Своих-то у меня так и не случилось…

– И тут мне опять твой совет нужен, Гришенька…

– Нет уж, Люшка, уволь, по детям я тебе никакой не советчик.

– Да не по детям, – усмехнулась Люша. – По усадьбе, из-за которой я и замуж пошла и в которой мои дети и нынче остались… Как бы мне так при нынешней власти извернуться…

– Никак! – твердо сказал Гришка. – Вся земля теперь принадлежит крестьянам, фабрики – рабочим. А все усадьбы – народу. Так по декретам выходит.

– Ну хорошо. А народ-то – это кто? Вот мои дети, солдатки той сироты, они – народ?

– Ты не путай меня сейчас, Люшка, – раздраженно откликнулся Гришка. – Про мужа твоего обещал, узнаю, а про усадьбы – нет у республики такого закона, чтоб их бывшим владельцам оставить… разве что…

– Разве – что, Гришенька? – Люша приподнялась на локте, ласково заглянула мужчине в глаза.

– Ну вот то, что ты нынче Люське-секретарше соврала, про театр и борьбу с беспризорничеством… Нынче это ведь самый цимес – и декрет вышел про беспризорников и (я в листке читал) Наркомпрос решил открыть ЦДКВРМ.

– Прости… – Люша потрясла головой. – Кто? Решил открыть – что?!

– Народный комиссариат просвещения – Центральный Дом коммунистического воспитания рабочей молодежи, – осклабился Гришка. – Вроде приюта для бывших беспризорников, но с уклоном во всякие искусства. Ты ж вроде сама как раз про это самое и говорила. Откуда взяла?

– Не знаю, право, что было на языке… А может, это я письмо моей деревенской подруги в комбед вспомнила, про коммунистическое воспитание детей… О, Гришенька! Спасибо тебе! Ты меня, кажется, на мысль навел! А кто у вас, большевиков, нынче главный по театральному делу?

– По театральному – не знаю, а вообще по культурным делам – Луначарский, Анатолий Васильевич. Ну, там у них наверное подробнее узнать можно… Люшка, у тебя на физиономии уже какая-то мысль, большими буквами, как на агитплакате, написана, и ты уж не здесь, не со мной…

– С тобой, с тобой, Гришенька! – спохватилась Люша. – Хочешь, я тебе еще станцую? Тебе ведь понравилось? Дай-ка мне ту простынку…

– Зачем тебе простынка? – вмиг охрипшим голосом спросил Гришка. – Танцуй без нее.

– Э-э, нет! В любом искусстве до поры до времени скрытого должно быть больше, чем открытого. Подумай сам, Гриша и поверь мне, ведь я артисткой была, а ты – вором…

В этот раз ему казалось, что по комнате мечется ледяной сквознячок. Ее роскошные волосы пахли фиалкой и дикой гвоздикой. Ему было трудно дышать, он жалел себя, потому что понимал прекрасно: в сложившихся между ними обстоятельствах он может ее арестовать и даже расстрелять, но удержать – не может никак.

Поэтому спросил:

– Люшка, я за все годы так и не узнал наверняка: Ноздрю-то кто тогда порешил? Ты?

– Я.

– А за что?

– Он Марыську, подружку мою, снасильничать пытался.

– А-а… Значит, зазря я одноногого Спиридона зарезал.

– А его-то почему?

– Да его баба Ноздри сапоги на Сухаревке продавала. Мне донесли, ну я и решил… Он-то отпирался, на тебя указывал… а ты уж пропала тогда, я не знал что думать и разозлился дюже…

– А-а… Ну упокой, Господи, его душу…

– А Марыська-то эта твоя где теперь?

– От холеры померла.