Тиф сыпной, брюшной, возвратный.

Что нимало не удивительно, ибо на койках вши и клопы вперемешку, в компоте из человеческих испарений. Сбитые матрацы, пахнет соломой, накурено, наплевано, пахнет нечистотами, потом, хлебом, две тусклые лампы под потолком, переплетенном балками. Разутые ноги, запах проветривающихся красноармейских сапог, дым махорки, прошедший через нездоровые человеческие легкие, испарения высыхающих плевков, недоеденной похлебки, невымытых стаканов, испаряющейся мочи, которую не в силах сдержать больные. Ночь, головная боль и тошнота, давишь на шее клопа, вьешься ужом на окаменелом матраце, кашли, свисты, кто-то кричит, вскакивает и снова падает. Одиночество, тоска, боль, рыдание. Во рту сухо, стучит в висках, чешешь спину, живот, пах. Бред, мокротный кашель, храп свистящий, рокочущий, пронзительный, во все углы, сухо во рту. Зеленовато-белое, запотевшее окно. За ним – луна.

Когда уже был незаразен, Адам забрал меня к себе, на бывшую «Лунную виллу». Там – чистота и покой. Забавные времена: покой – только в сумасшедшем доме.

Однако все получилось. На форт Александра 1 никто не нападал. Лиховцев напечатал статью, да еще и с помощью своих друзей расклеил по городу агитационные плакаты. Его журнал закрыли, сам он куда-то делся, Адам даже не сумел поблагодарить его. Я, как пришел в себя, справился через товарищей по нашей части, в списках арестованных его не было и нет. Надеюсь, у него все благополучно, насколько возможно в сложившихся обстоятельствах.

Вышел первый раз в город уже летом, в головокружительном изнеможении выздоравливающего человека, и поразился его безлюдию. Сквозь выщербленные мостовые и тротуары пробивается трава. Сады зарастают и глохнут, Нева пуста и синеет. Пустынны торжественные площади, каналы заросли сине-зеленой плесенью, на людных прежде улицах – развалины домов, разобранных на дрова минувшей зимою. Смотришь, как будто со дна моря. Забвение и тишина. Если бы я был историком, как Лиховцев, при взгляде на все это мне на ум тут же пришли бы, должно быть, две-три параллели из самого известного… Но я, увы, мало образован в гуманитарных науках. Однако из естественной истории знаю доподлинно, что за упадком и вымиранием одной группы сразу же наступает расцвет другой, более совершенной и эволюционно приспособленной.

Я знаю, чувствую, что нынешняя пустынность, скромность, спартанская простота – признаки не смерти, но перерождения этого странного города. Молчаливый, затененный свежей листвой отдых огромной гранитной сцены, с которой только что, громыхая и сверкая огнями, ушла целая могучая эпоха…

Так, пожалуй, сказала бы Люша. И еще: Арабажин, сейчас, в антракте пьесы, тебе нужно отыскать на изменившейся сцене свое место.

Но, может быть, удастся хотя бы не менять амплуа?

* * *Дневник Люши Осоргиной.

Настя. Горничная в Синих Ключах.

Любовница сначала моего отца, потом Александра.

Помню ее сколько себя. Не знаю ее отчества, фамилии, точного возраста. Есть ли у нее родственники? Она меня никогда не любила. Да и за что бы? – от меня же были одни неприятности.

Запасы сразу же растащили все. Причем наши крестьяне как будто считали все по закону своим и чуть не подрались с красноармейцами, которые хотели отправить все конфискованное у помещиков (у нас) в город – как бы голодающим детям. Интересно, зачем голодающим детям фарфоровые салатники, подвески с люстры и обивка с бильярдного стола?

Настя бегала возбужденно, как молоденькая, и все всем показывала:

– А вон там еще бочонок с топленым салом, здесь – груши в меду, а тут – гардеробная была у господ…

Феклуша в конце концов не выдержала, кинулась и давней подружке морду расцарапала: что ж ты делаешь, глаза твои бесстыжие, ты же всю жизнь в этом доме, у этих господ жила и кормилась?!!

– А господ, если ты не заметила, нынче отменили! – фыркнула Настя, выпрямилась, руки в боки. – И кормилась я не за так, а работала, между прочим на них днем и даже ночью. И всю жизнь они об меня ноги вытирали. Сначала один, старый, потом другой, молодой. Нужна – поди сюда, не с руки – пойди отсюда. И хоть бы раз вспомнили, что я тоже человек и свои чувства имею. Так поделом им. Обоим… Мне самой уж ничего не надо, мое время ушло, так пусть люди, вроде меня, в которых прежде только рабочую скотину видели, попользуются…

Жаль, Александр не слышал. Такой момент откровения стоит десяти лет изучения истории по книгам в библиотеке…

И ко мне:

– А к вам, Любовь Николаевна, я ничего не имею. Вы своего лиха и прежде с избытком хлебнули. Но тут уж теперь совсем другая петрушка начинается…

Совсем другая петрушка – это Настя верно сказала.

Атя и Ботя ушли сразу, в ту же ночь, хотя тогда вокруг дома еще караулы стояли. Но что им? Как я понимаю, это Ботька Атьку увел от греха подальше. И правильно сделал – она бы не утерпела, попыталась отомстить за своих псов и уж наверняка бы погибла. Надеюсь, они вспомнили про ложки и Валино приданое прихватили. Атька-то всегда, при любом режиме, сможет украсть или заработать, а вот за брата ее я как-то не так уверена…

Оставленный в усадьбе «гарнизон» слоняется по дому и огородам в шинелях и папахах. Сорвут морковку, погрызут, бросят. Сядут на стул или на ступени и ковыряют палочкой в зубах. По вечерам Оля в бильярдной играет им на пианино «Интернационал» – развлечение. Попробовали было задействовать Любочку с ее скрипкой, но сразу отступились: стеной встали старухи и Агафон с Владимиром – сначала нас всех убейте, а уж потом… но только она все равно для вас по заказу играть не станет.

Нам временно оставили почти половину второго этажа южного крыла Синей Птицы. Любезность командира ввиду большого числа стариков и детей: по нынешнему закону бывшим владельцам категорически запрещено проживать в своих домах. Это юридическое людоедство по задумке властей должно привести к разрушению прежнего мира и образованию нового, пролетарского. Вполне разумно. Но сроки для нас, конечно, вполне ограниченные и надо решать.

Свихнувшегося Мартына, Филиппа и трех оставшихся в живых псов сначала держали под замком в сарае, потом тихонько перевели в уцелевший домик Липы у Синих Ключей. Феклуша согласилась за ними присматривать. Я убедила красноармейцев, что они – больны, в деревне, как видно, про Филиппа подтвердили. Братец стоически, без обычного хныканья, переносил лишения и испытания, и вообще горд собой необычайно: я, говорит, теперь совсем взрослый мужик, как наставил на них ружье, так они все испугались и разбежались. Моя невеста-Синеглазка все про то знает и мной гордится. Смех и слезы.

Я очень надеюсь, что бывшим слугам разрешат остаться, и они сумеют как-то приспособиться. С этой целью провела летучий митинг на крыльце дома Акулины и Филимона. Убеждала всех не кочевряжиться и по возможности сотрудничать и даже подольщаться к властям. Такое требование момента.

Как ни удивительно, первой меня поняла и согласилась всегда супротивная Лукерья, от которой я ожидала, пожалуй, сопротивления самого яростного. Тут же, прямо с нашего «митинга», предложила готовить красноармейцам обеды и на отъезд в Калугу командира отряда испекла огромный торт «Парижская коммуна», к которому долго нарезала для его украшения землянику – тонкими лепестками, похожими на огонь свечи. Красногвардейцы были искренне потрясены идеологически выдержанной красотой, стеснялись ее есть и почти до рассвета сидели в людской у самовара, гоняя чаи. Допив очередную чашку, каждый раз переворачивали ее на блюдце донышком вверх, как будто книжку читали и перелистнули очередную страницу.

Машу, ее брата Павла, бывшего поручика Осипа Тимофеевича и Федора расстреляли.

Перед смертью Маша простила своих расстрельщиков, но прокляла самым страшным проклятием тех двух участников разгрома монастыря, которых не успела сама убить. Я в Бога и Дьявола в общем не верю, но на месте этих прОклятых сразу бы застрелилась, чтоб не бояться – потому что у Маши еще в юности какие-то подозрительно близкие отношения с геенной были…

Вечером видела и слышала, как на коленях молились перед православной иконой католичка Катарина и Степанида, язычница по сути:

– Господи! Как умножились враги в мире! Многие восстают на многих и говорят себе: нет мне спасения в Боге! Но Ты, Господи, щит предо мною, слава и верность моя, и Ты возносишь голову мою к жизни вечной. Гласом моим взываю ко Господу и Он слышит меня со святой горы Своей. Ложусь я, сплю и встаю, ибо Господь защищает меня. Не убоюсь тем злых людей, которые ополчились на нас, ибо не ведают они, что творят, и Ты, Господи, простишь их в неизреченной милости Твоей и спасешь нас. Восстань, Господи, и прекрати вражду, ибо от Господа спасение и мир. Над народом Твоим благословение Твое…

Как иногда жаль, что нет во мне веры…

Я была уверена, что без Алекса Юлия из Калуги не вернется (да и с Алексом, впрочем, тоже). Если не выйдет с хлопотами, уедет в Москву, к родителям, и будет усердствовать о выезде за границу. Однако, она вернулась, отчиталась передо мной о поездке и спросила: что будем дальше делать, Любовь Николаевна? Я говорю: из Синих Ключей сейчас всех так и так погонят. Чтобы остаться, тут нужен какой-то хитрющий, нестандартный ход, как с волшебной коммуной. Но я его покамест не придумала, да и подходы к нему надо искать не тут, и не в Калуге даже, а уж скорее – в самой столице. Юлия согласилась и напомнила, что у нее есть гимназическая подруга-большевичка, Надежда Коковцева, и она готова ехать, пытаться ее отыскать и хлопотать за Алекса. Но везти сейчас Германа в Москву, когда и с жильем непонятно что (наверняка все княжеские дома уже давно реквизированы) и с едой, – лучше уж его сразу удавить, чтоб не мучить.