– Особняк теперь реквизируют наши товарищи под свои нужды, – сказал Январев. – Что же вы станете дальше делать, Раиса Прокопьевна?

– Светел белый свет и раздолен во всякое время, – улыбнулась Раиса. – А нынче еще весна-красна идет. Нешто мне промеж всей этой радости места не найдется?

– Что вы умеете?

– Да ничего вроде.

– Этого не может быть. Вы так красивы…

– Что могла бы пойти в наложницы к какому-нибудь голубчику начальнику? – усмехнулась женщина. – Это у меня уже было. Теперь чего-нибудь другого хочу.

– Чего же конкретно? – Январев сам не понимал, почему настаивает. Какое его дело? Камарич давно в могиле, а эта женщина с ее красотой и верой вовсе не просит его покровительства. В конце концов у сектантов ведь есть свои, неизвестные прочим людям, пути и связи…

– Я за раненными ходила. И за больными смогла бы. Физиологию изучала, понимаю.

– Неужели? Это дело. Медицинского персонала не хватает. Если понадобится, обращайтесь ко мне, я замолвлю за вас слово.

– Спасибо вам, голубчик Аркадий Андреевич…

– А-нар-хисты, – раздельно и презрительно произнес от стола латыш-красногрардеец, методично сортировавший отобранные у анархистов вещи: украшения налево, деньги направо, оружие – по центру стола. – Обычные уголовные по большей части. Все понимать могу: грязь, пьянство, разврат, все, кроме одного: зачем обивку на мебелях ножами порезали? Мебель – откуда? При чем? Это и есть анархия? Или что?

– Это революция, голубчик большевичок, – ласково откликнулась Раиса. – Чтобы своей волей мир изменить, надобно от Божьей воли отойти хоть маленько. А если человек от Бога отходит, так куда ему идти-то, ежели по сути рассудить? Только мебеля резать…

* * *

Из-за бессолнечного белого неба за стеклами окна кажутся слепыми. Массивные столы, шкафы и конторки – как стадо испуганных мастодонтов; темно-зеленый лак потерт и местами поцарапан, а резное стекло одного шкафа раздроблено пулей. В прошедшем ноябре здесь воевали, как везде. Чиновничий чернильный дух, впрочем, так и не выветрился.

Товарищи, расположившиеся за длинным столом, за царских чиновников вполне могли бы сойти: подстриженные бородки, пенсне, хорошие костюмы с галстуками и часовыми цепочками, – если б не митинговая манера говорить напряженными рублеными фразами, рассекая воздух резкой жестикуляцией. Так теперь говорили почти все и везде – вольно или невольно подражая своему вождю, одобрившему наименование «народные комиссары», потому что оно «ужасно пахнет революцией».

– Продразверстка в деревне встречает ожесточенное сопротивление. От предательских кулацких пуль гибнут десятки товарищей.

– Крестьян можно понять. Они вырастили этот хлеб своими руками и вовсе не хотят его кому-то отдавать. Тем более – бесплатно.

– Но без продотрядов Москва просто вымрет от голода. Причем в самое ближайшее время. И надо же еще кормить Красную Гвардию, которая сражается с врагами революции…

– Нужен какой-то принципиальный ход. Обмен на что-то нужное крестьянам. Промышленные товары…

– Звучит разумно, но вы же знаете – практически вся промышленность стоит. Квалифицированные рабочие либо воюют, либо погибли на фронте, либо уехали по деревням, спасаясь от голода…

– С этим в любом случае придется что-то делать прямо сейчас. В первую очередь – железные дороги. Ремонт вагонов, запасные части. Если они встанут, Советская Республика падет немедленно.

– Критически нужны гайки и болты для железной дороги и литье для машин, добывающих торф. Я слышал, на старом «Гужоне» есть какая-то рабочая инициатива. Надо бы к ней присмотреться, если дело того стоит, осветить в «Окнах РОСТА». Может быть, организовать митинг. Кто-то может съездить туда?

– Я готов. Прямо сегодня.

– Отлично, товарищ Январев.

* * *

В разбитые окна старого завода у Рогожской заставы хлещет холодный дождь. Зимой замерзли и полопались старые водопроводные трубы. Грунтовая вода залила прокатный и мартеновский цеха. Станки ржавеют в лужах среди груд пережженных кирпичей, разбросанных моделей, слитков металлического лома. Когда-то здесь работало больше четырех тысяч человек… Где они теперь?

Двадцать пять рабочих пытаются запустить самый маленький, четырехтонный мартен – номер семь. Огнеупорный кирпич для ремонта собирают в лужах со двора, среди почерневших, но еще не растаявших сугробов. Там же находят и таскают доски и бревна на топливо. Буквально руками, чтобы сохранить кирпич, разбирают мертвый шестой мартен. Все необходимое делается из подручных материалов на основе технической смекалки.

Рабочие получают паек: в обеденный перерыв – осьмушку хлеба на каждого (иногда вместо хлеба выдают овес), а вечером – мерзлую картошку.

Однако настроение на удивление бодрое.

Пожилой рабочий указывает Январеву на человека в темном пальто, подчеркнуто держащегося в стороне от разговора:

– Инженер наш, Андрей Андреевич Измайлов. Всем здесь руководит, любую штуку изобрести может. Единственный, кто не бросил завод… Когда-то тоже революционером был, в тюрьме сидел, в Сибирь был сослан…

Любопытство погнало Январева говорить с тем, кто явно избегал всяческого общения.

Широко расставленные зеленые глаза, морщины вокруг глаз. Твердая линия рта.

– В какой партии вы состоите, Андрей Андреевич?

– Я – бывший член Народной Воли, – простуженный, хрипловатый голос.

Народной Воли?! С ума сойти! Когда же это было?

(история жизни и любви Измайлова описаны в романе Н. Домогатской «Красная тетрадь» – прим. авт.)

– Теперь вы сочувствуете большевикам? – спросил Январев, уже прикидывая содержание статьи, которую вечером напишет.

– Я теперь никому не сочувствую, кроме своей семьи, – отрезал Измайлов.

– Но почему же вы здесь?

– Чтобы оживить завод. Неужели это непонятно? Еще одной холодной зимы Москва просто не переживет, а торф сейчас – единственно доступное промышленное топливо. Значит, нужны машины.

– Но вы оказались единственным инженером…

– Какое мне дело до других? Я прожил на этом свете достаточно, чтобы понять: каждый должен делать то, что он умеет лучше всего. Свое дело. Обращая при том как можно меньше внимания на все прочее. И именно это всегда оказывается правильным. Вы не согласны?

На дне зеленых сумрачных глаз какой-то почти лукавый вызов.

– Согласен совершенно, Андрей Андреевич.

– Тогда желаю удачи. Простите, но мне надо работать. Надеюсь, вы не собираетесь отвлекать людей и организовывать митинг посреди этой лужи?

– Ни в коем случае.

* * *

Глава 19,

В которой Арсений Троицкий скорбит по своей музе, а Адам Кауфман сообщает Аркадию Январеву ужасную новость

Здравствуй, Аркаша!

Как у тебя в столице дела? Мы живем… Как же мы живем?

Вот подлинный случай, о котором в городе несколько (недолго впрочем) поговорили. Один господин заметил, что за ним уже давно следует дама и пристально на него смотрит. В конце концов он остановился и спрашивает:

– Что вам угодно?

Она говорит: простите, но я хотела бы узнать, откуда у вас та пара платья, которая на вас надета?

– Купил на Сенном рынке.

– А в правом кармане есть прореха?

– Была, но моя жена заштопала. Но в чем дело?

– Видите ли, именно в этом костюме я две недели назад похоронила своего мужа…

Где-то так. Но главное в нашей нынешней жизни – слухи. Слухи стихийные, буйные, космические, в неуправляемости и причудливости своей похожие на явления тропической природы, но зарождающиеся в миазмах городского духа, случайных перестрелках, перезвоне колоколов, переносимые как будто не людьми даже, а ветром или таинственными лучами, выпадающие на город вместе с желтым, похожим на пшено снегом и мутным дождем… Вариант массового гипноза.

К четвергу в Петербурге будут немцы.

Войска Юденича захватили Колпино.

Английские дирижабли движутся к Петрограду через Норвежское море.

Бухарский эмир объявил войну Советской России.

Массовый гипноз. Надежда пополам с отчаянием.

Спасибо тебе за письмо с протекцией. Клиника конечно национализирована, но не закрыта. Я – главврач. Весь город – мой пациент.

Печки-буржуйки стали сосредоточием жизни. Вокруг ни происходит вся жизнь. Склизкие селедки, разделанные на серых революционных газетах. Тексты по большей части – вариант агрессивного неструктурированного бреда, говорю тебе как психиатр. «Социалистическое отечество в опасности!» Глаголы «задавить» «удушить» «расстрелять» – ведущие почти в любом материале. Причем в равной пропорции «задавят» «удушат» «расстреляют» они «нас» или «мы» их. «Они» множатся и видоизменяются едва ли не ежедневно. Плывет в глазах. От голода? От подступающего бреда? Одновременно: парад на Дворцовой площади и митинги в каждом районе. Петроградские рабочие приветствуют создание Коммунистического Интернационала…

На пайки выдают поистине невероятные вещи. Недавно прорвался эшелон из Белоруссии, выдали 38 (тридцать восемь) килограмм антоновских яблок. До этого были пятнадцать килограммов изюма из Ташкента. И – селедки, селедки, селедки… Ненавижу их!

Боюсь писать. Но надо. Аркадий Арабажин, вы в первую очередь врач, дававший клятву Гиппократа. Вы должны приехать. Немедленно. Вооружившись всеми мандатами, которые сможете достать. Помимо тех эпидемий (тифы всякие, холера, дизентерия, дифтерия), которые имеются в Петрограде (в Москве, должно быть, тоже), есть еще одна угроза, страшнее уже некуда. Подробности при личной встрече. Промедление смерти подобно.

Жду.

Навсегда твой Адам Кауфман, врач.

* * *

Комната с кроватью, столом и шкафом была по-прежнему холодной, но уже не казалась нежилой. В ней появились бархатные занавески – теперь любой, пробегающий по кремлевской брусчатке за каким-нибудь делом, уже не мог невозбранно заглянуть в полуподвальное окошко. На полу – полосатые деревенские дорожки (добыты на Сухаревке в обмен на лайковые перчатки, которые теперь уж едва ли пригодятся). А главное, в углу – настоящий туалетный столик с овальным зеркалом.