– Разумеется. Военно-революционный комитет уже призвал к всеобщей забастовке. Из районов сообщают, что сознательные рабочие тысячами идут к местным штабам Красной гвардии. Но положение тяжелое, это надо признать. В руках врагов почти весь центр города. И они умеют воевать…

– Мы тоже научимся. Нас больше, за нас – народ.

В комнату вбегает опоясанный пулеметной лентой матрос и, прерывая женщину на полуслове, кричит: Юнкера отбили телеграф!

Собеседники согласно вздрагивают, но тут же берут себя в руки:

– Наши действия?

– Я думаю, остаются листовки, воззвания с объяснениями, что именно происходит. Охватить все рабочие окраины и, несмотря на опасность, надо доставить листовки в центр…

– Товарищ Январев созывает срочное совещание в нижнем зале, мне кажется, вам обоим следует…

– Простите? – женщина плотно прижимает два пальца к ямочке между ключицами. – Как вы сказали – Январев?

– Да, конечно, вы незнакомы? Замечательно опытный товарищ, давний член партии, участник революции 1905 года, к тому же врач, организовал санитарные линейки, они доставляют раненных прямо в гостиницу «Дрезден»…

– Но там же у нас содержатся арестованные офицеры! – удивляется мужчина.

– В этом и есть хитрый план товарища Январева! – смеется матрос. – Среди пленных офицеров много раненных, ушедших из госпиталей. С ними – медсестры. Вот они как раз заодно наших там и пользуют…

– Ах, вот как. Кстати, товарищ Надежда тоже принимала участие в революции в 1905 году и могла бы… Товарищ Надежда?.. Где же она?

Матрос оглядывается и недоуменно пожимает широкими плечами.

* * *

– … И непременно проверить все вагоны на путях Казанской железной дороги. Есть данные, что там могут быть винтовки. На повестке дня – штурм Симоновских пороховых складов. Ревкомы сообщают: у нас тысячи невооруженных бойцов – палками им драться с врагом, что ли?!

Для успеха восстания мы должны добиться решительного перевеса даже не в ближайшие дни, а в ближайшие часы. Пока не пришло подкрепление из Ставки, пока Викжель (Викжель – Всероссийский исполнительный комитет железнодорожного профсоюза, создан на Первом всероссийском учредительном съезде железнодорожников в июле 1917 года. После октябрьских событий активно сопротивлялся власти большевиков. Упразднен в 1918 году – прим. авт.) только грозит забастовкой… Сейчас товарищ Иванов доложит о положении в районе Тверского бульвара – там враг явно хочет замкнуть кольцо и соединиться с офицерскими отрядами на Мясницкой и Неглинке…

Гулкий зал забит народом, голоса звучат эхом, как в тоннеле.

– Аркадий, так это все-таки вы… ты?

Мужчина, отошедший к окну, резко обернулся на голос и сразу же, не встречаясь глазами, обнял женщину, прижал к себе, как дети в приемной у доктора прижимают к себе плюшевого медведя.

– Надя…

Воротник шинели и его волосы пахли порохом и йодоформом.

– Как всегда, между двух стульев, – сказала она ему в ухо. – Боевик Январев и врач Арабажин. Живучий, черт…

– Надя…

– Не говори ничего. Мы опять, как двенадцать лет назад, встретились на баррикадах. Это знак. Будем надеяться, что в этот раз все сложится иначе: мы победим, и тебе не подвернется срочно нуждающийся в спасении гаврош…

– Надя…

Его пряное дыхание раздувало ей волосы, а в голосе были такая боль и такая усталость… Ей мучительно хотелось хотя бы ненадолго завладеть им, увести его из этого революционного штаба куда угодно, но она отлично понимала нереальность своего желания. Впрочем, сейчас ей вполне хватало и того, что было. Сердце билось ровно и сильно, полновесными весенними ударами, как в ранней юности.

– Молчи. Ты жив. Моя жизнь снова полна. Мы победим и будем счастливы.

– Да.

Где-то в недрах губернаторского дома бьют часы. Восемь часов пополудни.

Позади них раздается голос товарища Иванова:

– …На колокольне Страстного монастыря удалось установить пулемет, который уже начал стрелять по зданию градоначальства…

* * *

На почерневшей земле валялись обгорелые ласточкины гнезда. В торбеевском доме всегда было много ласточек, Люша помнила это с детства, летом они с писком залетали на веранду, хватали над столом длинноногих комаров и сразу же вылетали обратно. Она убеждала себя, что теперь ноябрь и все птенцы уже давно выросли, встали на крыло и улетели вместе с родителями в теплые страны. Но весной они вернутся к своим многолетним, передающимся из поколения в поколение жилищам и…

Что – ласточки? Но думать о них проще, чем обо всем прочем.

Прослышав про еще одну, уже окончательную революцию, все отдающую в руки трудящихся, крестьяне потребовали от местного комитета немедленного осуществления своих прав, выражающегося все в той же раздаче помещичьей пахотной земли и прочих угодий. Эсеровский комитет сказал, что петроградский мятеж не имеет юридической силы и все решит Учредительное собрание. Старики пошли было восвояси привычно и понуро, но вернувшиеся в Торбеевку с фронта дезертиры зашумели, что никаких юридических сил они не знают и в глаза не видали, а есть сила народная, и вот на фронте с офицерами, которые против революции, разговор был короткий… И здесь с помещиками будет такой же.

А если не дают подобру-поздорову, возьмем иначе. Жги, громи все!

Катиш кидалась в огонь, безуспешно пытаясь спасти стариков, и сильно обгорела. Иван Карпович почти сразу задохнулся от волнения и дыма. Илья Кондратьевич как будто мог бы спастись, но не захотел, и с просветленным лицом и зовом «Иду, Наташенька!» ушел вглубь горящего дома. Его все еще рыжеватые волосы встали дыбом от огненного ветра и сами казались языками пламени. Некоторые из погромщиков крестились ему вслед.

Катиш привез в Синие Ключи на подводе Фрол. Ее ожоги не были глубокими, но не хотели заживать. Она очень страдала, и единственным, кто мог ее хоть как-то успокоить, был Владимир. Он клал ей руку на лоб и она засыпала, а когда просыпалась, мальчик приносил бумагу, карандаши, льнущие к нему разноцветными носиками, и рисовал все подряд – кувшин с водой, ласточек, кошку, живую сребролистую иву у торбеевского дома (нынче она сгорела и стояла черным скрюченным силуэтом, настолько страшным, что торбеевские ребятишки, завидев ее на фоне заката, начинали плакать от нутряного ужаса). В теперешних рисунках Владимира все узнавали руку покойного Ильи Кондратьевича, и не понимали, что об этом и думать.

Приезжал из Москвы Егор Головлев. Стоял на коленях возле кровати Катиш, просил прощения за свое отсутствие во время пожара (делал революцию в Москве), за нелепые и нерешительные действия сподвижников, только подливших масла в разгорающийся огонь.

Катиш Егора и себя не простила, сказала: «Уходи, одно зло от тебя с самого начала. А я – дура…»

Головлев согласно кивнул пепельно седеющей головой: «Да, ты права. Революционер должен быть один». И уехал делать революцию дальше, благо дел было невпроворот: совещания, заседания, да еще в это время в партии социалистов-революционеров как раз произошел раскол, и левые эсеры объединились в коалицию с большевиками…

– Я вообще не понимаю, как Люба пустила его в дом, – сказал Александр Юлии. – Даже мне хотелось его пристрелить!

– Откуда такая кровожадность? – удивилась княгиня. – Я терпеть не могу революционеров, но мне кажется, что вина этого человека в погроме и пожаре Торбеево весьма опосредована. Не уверена, что даже будь он в это время со своею любовницей, он смог бы хоть что-нибудь изменить в происходящем.

– Да не в этом дело! – раздраженно откликнулся Александр. – Очень велика вероятность того, что именно этот человек когда-то убил Николая Павловича, Любиного отца.

– Ничего себе… – сказала Юлия и надолго задумалась.


В Синих Ключах все было как всегда, как много лет назад. Никакой революции. Букет в комнате Юлии – осенний; специально для этих букетов Акулина выращивала растения с сухими красными фонариками на голых ветках: физалисы.

– Юлия! Я должен… – Александр то и дело нервически прикусывал нижнюю губу, и маленькие темно-серые усики под его породистым носом двигались, как принюхивающийся мышонок. – Поверь, мне чертовски трудно тебе это говорить, но после всего случившегося в Торбеево… Мне кажется, что тебе и Герману надо уехать. В Москву или Петроград. Так будет безопасней, потому что совершенно невозможно предположить, что может случиться завтра в Синих Ключах. Здесь сейчас нет никакой власти, и, как показали события, в любую минуту возможно абсолютно любое движение озлившегося от войны и общей неопределенности плебса…

– Ты меня отсылаешь? – Юлия подняла бровь.

– Я никогда не прощу себе, если с тобой что-нибудь случится… Ты знаешь: я готов умереть за тебя в любую минуту, но разве в сложившихся обстоятельствах это поможет?

– Готов умереть, но, вполне вероятно, не сможешь защитить. Это понятно, – задумчиво кивнула княгиня. – Ты не собираешься, как я поняла, ехать со мной в Москву или Петроград, стало быть, если со мной, с Германом что-то случится там, это будет уже не твоя зона ответственности и тебе не придется себя винить… Но вот что занятно: кроме меня, здесь, в Синих Ключах, твоя жена, твоя дочь, другие дети, и их ты как будто никуда не собираешься увозить…

– Люба ни за что не уедет сейчас из Синих Ключей!

– Стало быть, ты полагаешь, что Люба-то как раз сумеет защитить себя и детей…

В тоне Юлии не было вопроса. Лицо Александра некрасиво перекосилось.

– Ты знаешь, – почти безмятежно продолжала княгиня. – Я как раз вчера получила письмо от моего мужа, князя Сережи, из Петрограда. Он радуется тому, что мы с Германом в безопасности, вдали от революционной толпы. Представь, к нему приходили красноармейцы во главе с его бывшим камердинером (и бывшим, как я понимаю, любовником) Спиридоном. Вели себя решительно по-хамски. Искали как будто оружие, но в результате разбили мою любимую вазу и после не досчитались ложек, чашек и шубы в прихожей. Спиридон всячески над князем издевался и обещался еще вернуться с ордером на арест «княжеского нетрудового элемента». Сережа пишет: я-то, хоть с трудом, но мог сдержаться, хорошо, что не было тебя, ведь это по твоему требованию я его когда-то уволил и он о том знает, небось, полез бы с оскорблениями к жене, так пришлось бы каналью пришибить, бог весть, что вышло дальше…