– Попроси Людмилку, – ответила Катя, не отрываясь от книги, когда мать обратилась к ней с просьбой.

– Ты же знаешь, у нее еще вчера была температура, – с бесконечным терпением в голосе проговорила Надежда Ивановна.

Катя с сожалением оторвалась от книги. Да, сестренка действительно три дня провалялась с высокой температурой. Катя посмотрела на мать оценивающим взглядом: не предложить ли ей самой прогуляться...

Надежда Ивановна верно поняла ее взгляд, сказала:

– Я, конечно, могу сходить сама, но тогда тебе придется доваривать обед. Выбирай.

Катя глубоко вздохнула, отложила книгу и принялась собираться на вокзал.

* * *

Анисимовский вокзал встретил Катю разнообразными шумами и разноголосицей. Прибытие и отбытие поездов объявлял неприятно высокий и резкий женский голос. Перрон был затянут серой дымкой. Очевидно, недавно отошел поезд. Толпа людей с чемоданами и узлами еще не рассосалась, и Кате пришлось с усилием продираться к зданию станции. Когда-то вся эта толкотня и вокзальная неразбериха заряжали Катю энергией, ей нравился даже запах дыма, вырывающийся из труб паровозов. Сейчас все раздражало, вокзальные миазмы казались отвратительными и едкими.

Задрав голову, Катя посмотрела на круглые часы, висящие над головой, и еще раз сверилась с расписанием. До прибытия поезда, если он, конечно, не опоздает, оставалось минут двадцать. Начал накрапывать мелкий дождик, пробил дымовую завесу, и сразу стало легче дышать. Но мокнуть не хотелось, и Катя прошла в здание вокзала. На поставленных рядами скамейках народу было мало. Она выбрала место у окна и уставилась на перрон, на котором, нахохлившись, мокли два воробья. Катя всерьез задумалась о неприкаянной птичьей жизни и оторвала взгляд от воробьиной парочки только тогда, когда рядом заплакал ребенок. Катя повернула голову и увидела малыша. Его красное, напряженное личико выглядывало из старенького байкового одеяльца, в которое ребенок был довольно небрежно завернут. Малыш широко раскрывал ротик с крохотными розовыми губками, жмурил глазки со смешными редкими ресничками и чего-то настойчиво требовал. Катя не могла отвести от ребенка глаз. У нее ведь мог быть свой ребенок, такой же крохотный и уморительный, если бы не Славочка...

Чьи-то руки, нестерпимо тонкие, поправили одеяльце у личика ребенка и стали его укачивать. Малыш еще несколько раз крикнул и затих. Маленькие веки разгладились, и Катя увидела, что реснички не такие уж редкие и даже длинные, а ротик смешно изогнут розовой подковкой. Ей не приходило в голову взглянуть на женщину, укачивающую ребенка. Она, как зачарованная, следила за мерными передвижениями маленького личика.

– Милый, да? – услышала она хрипловатый женский голос, но глаз на говорившую так и не подняла, только улыбнулась и ответила:

– Очень...

– Свои-то есть?

Катя удивилась, что не раздражается вопросом, честно сказала:

– Выкидыш был. Не получилось...

– А хочешь подержать? – не унималась женщина. – Я пока до туалета дойду. А то с ребенком – ну никак...

– Конечно, – тут же согласилась Катя и протянула руки к малышу.

Его маленькое, тяжеленькое тельце тут же уютно устроилось в ее руках. Маленький ротик зевнул, потом причмокнул и опять сложился в подковку. Катя так и не удосужилась посмотреть на ту, которая сунула ей ребенка, потому что ей очень захотелось спеть малышу колыбельную про медвежат, которую она выучила, ожидая рождения своего малыша. Она даже прошептала несколько строк, пристально вглядываясь в маленькое личико. Катя настолько была поглощена ребенком, что не подумала проследить за его матерью. Она очень удивилась бы, если бы увидела, что женщина вовсе не пошла к туалету, а стоит в дверях здания вокзала и нервно кусает губы.

– Нет, не могу... – опять услышала возле себя Катя и огорчилась, что женщина так скоро вернулась.

– Можно я подержу его еще немножко? – попросила она.

– Да держи... Жалко, что ли...

Катя счастливо улыбнулась, продолжая покачивать малыша.

– Слушай... – опять начала женщина, – а возьми его совсем...

– Как это – совсем? – спросила Катя, не улавливая подлинного смысла вопроса и потому продолжая бессмысленно улыбаться.

– Совсем – это и есть совсем... Я тебе его могу... отдать... доверить... Вижу, что не бросишь...

Только тут до Кати наконец дошел смысл сказанного, и грудь пронзила такая острая боль, что она чуть не выронила малыша, потом еще крепче прижала его к себе и, наконец, подняла на говорившую глаза. Рядом с ней сидела маленькая и очень худая женщина. Чрезмерно худая, по-страшному.

– Вы шутите? – только и смогла проговорить Катя.

– Какие уж тут шутки? – некрасиво кривя бескровные губы, отозвалась та. – Ты посмотри на меня повнимательней.

Катя не могла не повиноваться. Она еще раз скользнула взглядом по женскому лицу и ужаснулась. Глаза матери тонули в коричневых кругах, на высоком прозрачном лбу выступили бисеринки пота. Кожа ввалившихся щек была тусклой и сухой. Тонкая жилистая шея казалась высунувшейся из старенького бурого пальтеца.

– Болею я. Думаю, протяну недолго. Врачи ничего хорошего не обещают... и вылечить... не могут. Гришенькин папаша исчез бесследно, как только я начала худеть и дурнеть не по дням, а по часам. Я решила уехать в деревню к матери, там, у сестры, своих детишек – мал мала меньше, а я еще лишний рот привезу. Сама-то... помру... а вот Гришенька... А ты не бросишь, я же вижу! – Женщина впилась исхудавшими пальцами в Катино плечо и заговорила быстро, горячо: – Я хотела просто оставить тебе его и уйти, но не смогла. Надо по-хорошему. Я его никогда не бросила бы, если бы... Мне ведь даже держать его тяжело... И молока в груди давно нет, и с деньгами плохо! Возьми Гришеньку вместо своего! Будто не было у тебя выкидыша! Ему всего четыре месяца! Он еще ничего не понимает, а потому, когда подрастет, будет тебя настоящей матерью считать!

– Нет, ну как же... – с ужасом проговорила Катя, но женщина перебила ее вопросом:

– Как тебя зовут?

– Катей...

– Возьми Гришеньку, Катя! А я за тебя молиться буду... за вас... Сколько мне времени отпущено, столько и буду!

Катя мало полагалась на силу молитв, но отдавать Гришеньку ей и самой не хотелось. Его маленькое тельце уже согрело ее своим теплом, да и руки, казалось, навеки приросли к чужому ребенку.

– Я тебе не буду его метрику отдавать... Чтобы у него все заново было... Скажешь, что... на вокзале... нашла... Или не нашла... Можешь как было рассказать... Или по-другому... Это ведь все равно...

Из черных глаз незнакомки полились слезы. Катя протянула ей Гришеньку, но женщина, покачав головой, загородилась прозрачными руками, поднялась со скамейки и быстро пошла к выходу из здания. Катя осталась с малышом на руках.

Потом пришел поезд, который привез посылку для Катиной семьи и увез ее дальше. Потом пришел другой поезд. На нем уехала в деревню мать Гришеньки. А Катя все сидела на скамейке с мирно посапывающим ребенком. И только тогда, когда Гришенька проснулся и раскричался, настойчиво чего-то требуя, и никак не мог уняться, Катя наконец поднялась с вокзальной скамьи и понесла ребенка домой.

* * *

Родители долго уговаривали Катю отдать Гришеньку в дом ребенка. Она отказывалась наотрез. Отец злился, что малыш не дает ему спать и он уходит на завод с песком в глазах и ломотой в спине. Людмилке не нравился запах пеленок, которым скоро пропиталась вся их тесная комната. Соседи тоже были очень недовольны новым беспокойным жильцом. Надежда Ивановна однажды привела в дом представителей органов опеки, которые принялись убеждать Катю, что ей, молодой вдове, не имеет никакого смысла усыновлять подкинутого ребенка, поскольку она вполне может выйти замуж и нарожать своих детей. А новый муж может невзлюбить чужого ребенка, и ребенок в такой нездоровой атмосфере сделается невыносимым для Кати.

Уговорить Катю было невозможно, но она понимала, что не имеет никакого права создавать проблемы семье, а потому вспомнила о предложении Виталия Эдуардовича, которое он сделал ей на поминках. Катя завернула Гришеньку в то же старенькое одеяльце, которое почти целиком скрывалось в новом белом пододеяльничке, взяла с собой бутылочку с кефиром и отправилась в больницу к Кривицкому. Виталий Эдуардович, разумеется, был на операции, но молоденькая медсестричка узнала в Кате бывшую невестку главного врача и проводила в его комнату при больнице.

Катино сердце сжалось при виде запущенного холостяцкого жилища. По всему было видно, Виталий Эдуардович бывал здесь редко. Скорее всего, он не только весь день проводил в больнице, но и спал где-нибудь в ординаторской. На всех немногочисленных предметах лежал слой пыли. На кожаный больничный топчанчик, одиноко стоящий у стены, были брошены плоская подушка в несвежей серой наволочке и редкое казенное одеяло неопределенного цвета. На столе, покрытом медицинской оранжевой клеенкой, стояло несколько стаканов с чайным осадком на дне. Рядом лежала россыпь каких-то документов, на которых пристроилось щербатое блюдце, полное пепла и окурков. В комнате висел прогорклый запах застоявшегося табачного дыма.

Катя положила Гришеньку на топчан и первым делом распахнула форточку. Ей хотелось навести порядок, но она плохо представляла, куда можно вывалить окурки из пепельницы и где помыть стаканы, а потому решила ничего не трогать. Осторожно переложив сверток с ребенком на стол, стряхнула пыль с одеяла, закрыла им подушку и уселась на топчан с малышом на руках.

Кривицкого долго не было. За окном стемнело, Гришенька успел не только проголодаться, но и съесть свой кефир, и покричать вдоволь, и снова заснуть. В конце концов задремала и Катя. Очнулась от резкого света, неожиданно ударившего в глаза. Завозился и запищал Гришенька.

– Прости, Катя, я не думал, что ты дождешься, – начал Виталий Эдуардович. – Мне передали, что ты пришла, но тут же привезли парня с черепно-мозговой травмой, я не мог... Ты же понимаешь...