Перед началом караульной службы всю роту минут двадцать гоняли по инструкциям до первой ошибки. В конце концов нас осталось только двое: я и еще один новобранец, игравший в армейской бейсбольной команде. Этот бейсболист был — не в пример мне — хорошим солдатом, но и он засыпался на очередном вопросе: что-то перепутал в инструкции номер шесть. Свирепо взглянув на бейсболиста, капитан бросил мне: "Твоя очередь! Выйти из строя!" Сначала я не понял, какая такая очередь, но сержант объяснил: я становлюсь "солдатом недели", а солдат недели получает увольнительную на все выходные. Я позвонил Уэйду, и через час мы уже катили в его машине прочь от Форт-Орда.

— Как тебе Калифорния? — спросил Уэйд.

— Не особенно.

— А в чем дело?

— Тут все переселенцы. Отбросы восточных штатов. У них нет прошлого. Даже времен года, и тех у них нет.

Был прохладный туманный день, и мне казалось, что другой погоды в Калифорнии и не бывает.

— Знаешь, почему ты так думаешь? — спросил Уэйд.

— Наверно, потому, что так оно и есть.

— Нет, потому, что ты еще новобранец, а новобранцам никогда не нравится то место, где они проходят подготовку.

— Сомневаюсь, чтоб Калифорния мне когда-нибудь понравилась.

— Ты ее еще не видел. Это потрясающая страна.

Мы ехали мимо публичных домов Уотсонвилла.

— А тебя не раздражает, что здесь всегда одно и то же время года?

— Да нет. А что в этом плохого? Ты что, любишь потеть?

— В общем-то, летом я привык потеть.

— Это можно устроить.

Он свернул с шоссе, и мы поехали через горы Санта-Крус в Сан-Хосе. Тут и впрямь было жарко — градусов под восемьдесят,[17] — пот лил с нас ручьем, и мы выпили жбан пива на двоих. Потом мы отправились в Сан-Франциско, где поужинали в ресторанчике «Эрни» и посетили еще несколько заведений: "Бачче болл", "Для голодных", "Лиловая луковица"; там мы послушали Стена Уилсона и Эрла Хайнса,[18] а в "Клаб Синалве" видели выступление Инес Торрес. На следующий день мы прогулялись через Ноб Хилл до Чайнтауна и пообедали на Рыбачьем причале. Погода разгулялась, и весь Сан-Франциско светился какими-то светлыми, мягкими тонами, и я подумал, что красивее города еще никогда не видел. Когда мы подъезжали к Гилрою, я спросил себя: а проявил ли бы я такое же участие, если бы оказался на месте Уэйда? "Я вспомнил, как сам был новобранцем, — сказал мне Уэйд, — и решил, что надо бы тебя немного подбодрить". Стал ли бы я так стараться ради кого-то, кого почти совсем и не знал? Кроме того, в университете Уэйд учился на два курса старше меня. Я мог придумать одно-единственное объяснение: наверно, в школе переводчиков у Уэйда совсем мало друзей, вот он и скучает.

Но, попав через три недели в Монтеррей, я обнаружил, что если кому-нибудь и было там одиноко, то только не Уэйду. С самого первого дня он стал приглашать меня на свои, как он выражался, «посиделки». Обычно в каморку к Уэйду набивалось шесть-восемь человек, но ядро компании составляли, помимо Уэйда, один парень из Йеля и двое со Среднего Запада. Я был рад, что ни один из них не был похож на педераста, потому что уже успел узнать, что самый большой порок — это гомосексуализм, а школа переводчиков — известный его рассадник. И все-таки кое-что в друзьях Уэйда было мне непонятно: они интересовались культурой, а я знал, что в армии это в общем-то не принято.

После занятий мы собирались у Уэйда выпить вина, кто-нибудь приносил пластинку — как правило, это был второй акт из «Тоски» или четвертый акт из «Травиаты». Разговоры велись самые разные: от всяких сплетен — это мне было хорошо знакомо — до искусства — это мне было совсем незнакомо. Однажды, еще в самом начале, кто-то заговорил о Боттичелли, и я спросил, кто это такой. После этого я уже не возникал, а только молчал и слушал, и чем больше слушал, тем меньше понимал.

О северянах у меня было совершенно четкое представление, возникшее еще дома, на Юге. Я знал, что они богаче нас, но именно это и сулило им гибель, потому что они поклонялись Мамоне, а мы верили в Бога и единого человека. Мы сохранили устное творчество, а они от него отказались. Юг был оплотом европейской культуры, причем, возможно, последним, а куда шли северяне, одному Богу было известно. Нам, гуманистам, оставалось только ждать и надеяться. Вандербилтский университет был средоточием цивилизации, родиной «беженцев» и "аграриев".[19] Нас можно было сравнить с Горацием, стоявшим у моста: от нас зависело, повернут ли вспять полчища, несущие гибель, — все эти либеральные журналисты, социологи, коллективисты, индустриалисты и атеисты. Если мы будем непоколебимы, возможно, нам удастся спасти человеческий дух.

Словом, для меня вопрос был ясен, и я полагал, что для других тоже. Впервые в меня закралось сомнение во время собеседования в Форт-Орде. Надутый сержант, просмотрев мои бумаги, спросил, где находится Вандербилтский университет, — он о таком и не слышал.

— А о Гарварде или Йеле вы слышали? — спросил я.

— Да, но при чем тут этот Вандербилт?

— Вандербилт — такой же университет.

Сержант только хмыкнул. Позднее мне пришло в голову, что все это, наверно, дело рук либералов — они нарочно делают так, чтобы о нас знали как можно меньше, но, занимаясь начальной подготовкой, был просто поражен, сколько же людей им удалось таким образом держать в неведении, и понял, что должен что-то предпринять.

Мне становилось все труднее совмещать то, что я слышал на посиделках Уэйда, с истинами, которые затвердил дома. Да, южане сохранили устное творчество, а северяне — нет, но наши янки рассказывали всякие истории ничуть не хуже, чем мы с Уэйдом. Так что же именно было ими утрачено? Баллады и сказания? Однажды, когда мы сидели у Уэйда, я взял гитару и стал наигрывать — как мне показалось, весьма недурно — старинную балладу "Лорд Рэндл". Потом гитара перешла к одному парню из Энн Арбора — как потом выяснилось, он был профессиональным гитаристом, — который в компании с другим парнем, окончившим университет на Северо-Западе и певшим в хоре, устроил нам небольшой концерт музыки елизаветинского периода. Стоило мне рассказать какое-нибудь старинное предание Юга, как эти ребята тут же начинали рассказывать предания северян. Я был южанином и знал, что многое чувствую сильнее, чем они, но что же именно я чувствовал, а они нет? Какая часть европейской культуры сохранилась на Юге и не сохранилась на Севере? О многих вещах я знал гораздо меньше, чем эти ребята. Может быть, мы, южане, лучше воспитаны? Да нет, на свои манеры мои новые друзья тоже не могли пожаловаться.

Я вспомнил все объяснения, которые слышал дома. Юг замарало рабство, и рабство было его проклятием. Когда живешь с таким проклятием, это отделяет тебя от других людей, создает почву для высокой драмы. Более того, мы, южане, были единственными американцами, проигравшими войну, и поэтому научились чему-то такому, что не было дано другим. У нас был трагический взгляд на жизнь, мы познали ту часть души, которая открывается только человеку, испытавшему горечь поражения. Все эти мысли и чувства жили во мне, когда я бывал один, но стоило мне попасть в компанию Уэйда, как я тут же вставал в тупик. Какой такой особенный трагизм отличал нас с Уэйдом от остальных? Может быть, все дело было в том, что мы потеряли связь с Югом и тем самым лишились исконных добродетелей?

Я перебирал в памяти свои встречи с другими южанами, учившимися в школе переводчиков. С одним из них мне как-то пришлось работать на складе — я ждал, когда начнутся занятия, а он только что завалил какой-то зачет. Когда я спросил, по какому языку был зачет, он ответил: "По эй-тальянскому". С двумя другими я жил в одной казарме: один был неотесанный деревенский парень, который на гражданке только и делал, что сидел по тюрьмам, другой — важного вида коротышка, вечно говоривший сквозь зубы. Оба они были худшими учениками в своих группах. Может быть, в школе переводчиков было так мало южан потому, что мы не способны к языкам? Ведь основными нашими занятиями всегда были бизнес, спорт и политика. Возможно, — но меня это мало утешало. О Юге и об остальном мире мне рассказали умные люди, и я решил, что когда поеду в отпуск домой, то обязательно побеседую с ними, и они уж растолкуют мне, что к чему.

Наши развлечения не ограничивались посиделками у Уэйда. Почти каждые выходные он устраивал какие-нибудь поездки в другие места. Уэйд был высоким и представительным парнем, он легко сходился с людьми, и от Тахо до Лос-Анджелеса у него было полно друзей, к которым мы и ездили пировать. Сначала я решил, что расскажу Уэйду о своей помолвке с Сарой Луизой — ведь он знал ее семью, и если бы дома прослышали о моих похождениях, мне пришлось бы потом за них отвечать. С другой стороны, мы с Сарой Луизой договорились, что не будет ничего страшного, если мы иногда будем встречаться с кем-нибудь еще. Я боялся, что если Саре Луизе придется все время сидеть в заточении, она потом выместит свое недовольство на мне, но я никогда не думал, что мне самому тоже захочется повеселиться. В конце концов я сказал Уэйду, что мы с Сарой Луизой встречались, и этим ограничился.

Но Сара Луиза этим не ограничилась, вернее, не сама она, а тот ее образ, который жил где-то в моем сознании. Было как бы две Сары Луизы: одна раза два в неделю писала мне письма, сообщая, что дома все в порядке, а другая присутствовала на моих свиданиях и следила за всеми моими поступками. И вот эта вторая, вымышленная, Сара Луиза преследовала меня все время, пока я был в Калифорнии. Впервые я увидел ее на пляже в Кармеле, городке, расположенном на том же полуострове, что и Монтеррей.

В Кармеле у Уэйда была куча друзей — в основном девушки, которые только что окончили колледж и теперь где-то преподавали. Три самые хорошенькие девицы жили недалеко от пляжа. Одна из них предназначалась Уэйду, другая — мне, а третья была помолвлена с каким-то отпрыском знатного русского рода и поэтому предпочитала держаться в стороне от нас. Мою девушку звали Сэнди Миннич, она была первой северянкой, с которой мне пришлось иметь дело. Я слышал, что северянки распутны, но Сэнди делала все то же, что и девушки с Юга.