Писатель непонимающе посмотрел на своего гостя. Прыгунов опустил глаза, и тут же кривая, почти бессмысленная улыбка промелькнула на грязном его лице.

— Ну? Что ты скажешь теперь? — тихо спросил он.

— Знаешь, Вадим, я все думаю о том человеке, с которым я говорил в тюрьме. Об этом страшном убийце.

— Понятно, — вздохнул Прыгунов. — О ком же тебе думать еще?

— Его глаза. Они такие странные. В них пустота. В них нет никакого раскаяния. Это ужасно. Знаешь, возможно, этот человек очень тяжело болен. Его надо обследовать тщательно. У его отца была эпилепсия… Что с тобой? Ты вздрогнул? Отчего ты так смотришь на меня?

— У кого была эпилепсия? — широко раскрыв глаза, вымолвил Прыгунов.

— У графа Урманчеева. Разве ты не слышал об этом? Я говорил с его матерью два дня назад.

— Ты говорил с его матерью?

— Да. Тогда в театре… Ведь ты сам все устроил. Ты дал мне билет…

— Эпилепсия? — Прыгунов вдруг разразился страшным, истерическим хохотом. Он смеялся громко и долго, так, что из закатившихся глаз его текли слезы, а изо рта брызгала слюна. Все это время писатель, молча, удивленно смотрел на него.

— Так ты встречался с ней и так ничего и не узнал?! — подавив наконец смех, крикнул Вадим Никитович. — Ты ничего не знаешь? Боже! Может, и вправду он сумасшедший! Ты сумасшедший, Алеша! Ты воистину блаженный человек! Она ничего не сказала ему! И — о, как трудно в это поверить! — он ничего не знал и не понимал! Этот Урманчеев, этот ужасный убийца — твой сын!

— Нет! — испуганно вскрикнул писатель. — Что ты говоришь, Вадим? Господи! Что ты говоришь? Ты пьян.

— Я пьян? Я пьян и боюсь протрезветь! Урманчеев — твой сын! Твой старший сын! Прости меня, но ведь не мог ты об этом не знать!

— Мой сын? Господи! Этого не может быть! Ты лжешь, Вадим! Ты смеешься! Это глупо и жестоко! Зачем ты делаешь это?

— Не может, говоришь, быть? Да ты вспомни, прикинь, подсчитай! Да черт тебя раздери! Я столько лет любил эту женщину! Столько лет добивался ее! Она сводила меня с ума! Она погубила мою жизнь! Любовь к ней измучила, иссушила, задавила меня! Я ведь тоже мог иметь семью! Детей! Все могло бы быть по-другому! Но я даже думать не мог ни о ком больше, кроме нее! Самые красивые женщины казались мне ничтожными по сравнению с ней! Меня тошнило от каждой из них после первой же ночи! Двадцать лет я желал только ее! А она даже не хотела пускать меня на порог! Двадцать лет она презирала и отвергала меня! А этот гаденыш — твой сын! Твой и ее, слышишь! Твой и ее! Ведь ему двадцать лет, понимаешь ты! Двадцать лет!

— Двадцать лет… Мой сын… Так вот почему она так странно говорила о нем. Вот на что намекал этот журналист. Господи, что происходит? Уж не сплю ли я, Господи? Ведь этого не может быть. Ведь это сон. Сон!.. Вадим, друг мой! Я должен снова увидеть его! Помоги мне! Я должен снова увидеть его!

— Кого? Маньяка-убийцу? Ты что, не читал сегодня газет? Ах да! Тебе было не до того. Да ты ведь вообще не читаешь газет. И радио ты не слушал? Сегодня утром бывший граф Урманчеев казнен. Расстрелян в Бутырской тюрьме.

— Как казнен? Я не понимаю. А суд?

— Какой суд! Народ жаждал крови, и он удовлетворен! Его тело предложено выставить на всеобщее обозрение! Какой там суд! Он давно был заочно приговорен! Помнишь роман Флобера «Саламбо»? Когда-то мы вместе его читали. Так вот! Некоторые депутаты Думы предлагали казнить злодея так же, как казнили сирийца Мато! Они хотели, чтобы все жаждущие рвали его на куски!

— Боже!..

— Все кончено, Алеша. Твой сын мертв. Куда ты бежишь теперь?

— К ней!

— Поздно! Едва узнав о случившемся, она отравилась! Ее тоже нет, ты слышишь? Все кончено! Она умерла два часа назад!

Последних слов Вадима Никитовича писатель слышать уже не мог. Когда плачущий, почти протрезвевший Прыгунов говорил о смерти Эльвиры Владимировны, Алексея Борисовича уже не было в маленькой старой квартире.

Дождь шел теперь совсем мелкий. На улице стало холодно, тихо и сыро.

Уже было совсем темно.


На рассвете в самом конце Тверской улицы полицейский патруль подобрал человека. Он сидел на высоком бордюрном камне, свесив ноги на проезжую часть. Одежда на нем до нитки промокла. Ночные автомобили забрызгали грязью его волосы и лицо. На вопросы задержанный не отвечал. Его доставили в ближайший участок, а оттуда после установления личности отвезли в одну из центральных больниц, где с диагнозом «воспаление легких» он пробыл чуть более двух недель…

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

СМЕРТЬ

Новая книга писателя Борина вышла примерно через неделю после описанных в прошлой главе событий. Едва попав на прилавки, она стала раскупаться с невероятной быстротой. Уже через несколько дней после начала продажи на нее появилось столько заказов, что издательство решило вчетверо увеличить к без того немалый тираж. Тут же появились и отклики. Писали критики осторожно. Отношение к писателю в обществе было неоднозначным. Его имя в связи с шумным делом о поимке убийцы-маньяка уже задолго до этого не сходило с газетных полос.

Больницу, где лежал Алексей Борисович, осаждали толпы людей — поклонников, литераторов, журналистов. К нему никого не пускали, да и сам он вряд ли пожелал бы кого-нибудь принять. Вокруг ходили невероятные слухи. Поговаривали, будто писатель близок к помешательству, однако ни то, ни другое не было правдой. Депрессия длилась дней шесть. Еще столько же продолжалась болезнь. Затем крепкий, закаленный организм взял свое. Писатель стал поправляться и немного пришел в себя.

В Москву вновь прилетала Виктория Сергеевна. Они провели вместе почти целый: день, и после долгого разговора госпожа Борина, убедившись, что здоровью супруга ничего уже не угрожает, по его настоятельной просьбе вернулась домой.

На семнадцатый день писатель покинул стены больницы.

Вечером тех же суток скончался Вадим Никитович Прыгунов.

Похороны статского советника обещали быть пышными, но народу пришло не так много. Родственников у покойного не было. Самыми близкими людьми оказались князь Григорий Сокольский, Алексей Борисович Борин и, конечно же, генерал-губернатор Савельев.

Все свое состояние, которое в недвижимости, деньгах и ценных бумагах оказалось просто огромным, Прыгунов завещал нескольким московским сиротским домам. Также, среди прочего, в завещании содержалась странная просьба покойного похоронить его рядом с фамильным склепом Урманчеевых. По веским объективным причинам просьба эта не могла быть удовлетворена.


На следующий день после похорон Вадима Никитовича Алексей Борисович Борин отбыл домой, в Саранск.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

ПЛАЧ

Жарким июльским утром по тихим и неприветливым улицам столицы Мордовской губернии промчался роскошный автомобиль, за рулем которого сидел сам Михаил Андреевич Прошин, человек очень богатый и очень известный в городе. Автомобиль этот пролетел на огромной скорости, так что, едва вписываясь в повороты и создавая опасность небольшому, к счастью, движению, в считанные минуты пересек расстояние от загородной дачи до северной окраины города и резко затормозил у дома четы Бориных. Водитель с по-детски сияющим лицом, кожаной папкой под мышкой вышел, хлопнул блестящей дверцей и, бодро взбежав по ступеням, несколько раз позвонил.

Дверь открыла Виктория Сергеевна.

— Здравствуй, Виктория. Можно? — сказал Михаил Андреевич.

— Это ты, Михаил. Здравствуй. Почему ты так звонишь? Ты напугал меня. Заходи.

— Извини. Я не сразу услышал звонок.

— Что-то случилось?

— Нет. С чего ты взяла?

— У тебя странный вид.

— Возможно. Но не волнуйся, все хорошо. Он дома?

— Дома. Он у себя.

— Как он?

— Не знаю. Трудно сказать. Молчит.

— Не болеет?

— Не жалуется. Он у себя в кабинете. Пойдем, я тебя провожу.

Алексей Борисович сидел в кресле, отвернувшись от письменного стола. Окна были занавешены. В кабинете было чисто убрано и темно. Книги, обычно раскрытые и разложенные повсюду, аккуратно стояли на полках. Нигде не было видно ни единого листочка бумаги. Пишущая машинка, накрытая красной салфеткой, покоилась в дальнем углу у окна.

Открыв дверь, Михаил Андреевич постучал.

Алексей Борисович поднял голову.

— Приветствую тебя, служитель муз! — улыбнувшись, поздоровался Прошин.

— А, это ты, — вяло сказал писатель. — Здравствуй, Михаил Андреевич. Садись.

Прошин уже не раз встречался с писателем после его возвращения из Москвы, но только теперь заметил, как изменился его давний приятель. Борода и усы его стали серебряными от седины. Щеки ввалились и приобрели нездоровый оттенок. Лысина перебралась уже за макушку. Возле глаз, печальных и влажных, темнели круги.

«Да он выглядит как старик, — подумал Михаил Андреевич. — Я не верю глазам своим. Как мог он так измениться? Нет, это, видимо, просто болезнь. Он все еще болен. Наверняка он не вылечился еще».

— А я по делу к тебе, Алексей, — усевшись на стул, прямо начал директор. — Я тут… Ну в общем, как бы тебе это объяснить… В общем, я собрал все свои стихи… Старые, которые еще с того времени сохранились, и новые… Знаешь, я ведь в последнее время много писал… Короче говоря, я собрал их вместе и собираюсь издать… Я знаю, что это смешно, но… Мне бы хотелось, чтобы ты прочел это. Здесь совсем не так много. — Прошин протянул писателю тонкую папку из черной кожи. — Я уверен, что много времени у тебя это не займет.

— Хорошо, — спокойно ответил писатель, взял папку и положил ее к себе на колени, — я прочту.