«В детстве мы такие, какие мы есть на самом деле», – говорил Джон Ирвинг в какой-то передаче. Я посмотрела на все эти фотографии, затем в зеркало над комодом. Кем я была до Сантьяго, до Диего? Кем я была до Августина? Кем я хотела стать? Я надавила на прыщик около носа, и на стекле образовалось маленькое пятнышко, которое я стерла рукой.

В этой комнате заканчивалось путешествие в страну без секса. Дом моих родителей был как Пингелап, остров людей, не различающих цвета-, о котором рассказывал Оливер Сакс. Вся культура ахроматическая, со своими собственными вкусами, искусством, манерой одеваться и готовить. «Это совершенно не значит, что она беднее и неустойчивее», – говорил Сакс. Но мне жизнь моих родителей никогда не казалась насыщенной и устойчивой. Феномен этого острова заключался в микронезии, которая охватила шесть или семь поколений: они не могли различать цвета, но хорошо распознавали бананы и вообще отлично знали географию острова; в их понимании их визуальный мир был полноценный. Что больше всего их удивляло, так это количество пространства, которое занимают у всего остального мира оттенки разных цветов.

Это тоже была ложь; возможно, первая ложь, которая причинила мне настоящую боль, когда я узнала, что мои родители занимались любовью на этой кровати, пока я спала. По крайней мере один раз они это точно делали. Я вспоминала, как однажды ночью стояла за дверью: я хотела увидеть или услышать что-нибудь, но они только читали газеты или журналы; мама первая начала свои действия (я услышала звук поцелуя) и погасила свой ночник, через несколько минут отец погасил свой. Вздохи заполняли все пространство, соединяясь и отделяясь, как в каноне. И единственное, что я услышала немного погодя, – это как журналы падают с кровати и ударяются об пол, и еще позже, когда я уже вернулась в свою комнату, – шаги папы или мамы по направлению к ванной и шум воды.

Мама никогда не говорила о сексе даже со своим психоаналитиком. По возвращении из Европы я решила жить отдельно. Дома как будто взорвалась бомба, «нож распорол» маме сердце, из-за этого, по моей вине, она стала ходить к психологу, хотя до пятого сеанса она не осмеливалась открыть ей настоящую причину.

Психолог однажды позвонила мне домой и попросила приехать к ней. Консультация находилась рядом с церковью, и меня рассмешила мысль, что мама, выйдя с сеанса, идет причащаться и читать молитву, а затем исповедуется священнику, рассказывая то, что она только что говорила аналитику.

У психолога была просторная квартира, похожая на ту, которую я тогда снимала, единственная разница была в том, что, должно быть, она была более светлая, когда поднимали жалюзи. Женщина указала мне на диван. Тогда я впервые увидела диван психоаналитика, но я села на стул, даже не сняв пальто. Она молчала, ожидая, что я заговорю первая. Она меня не знала: я никогда не начинаю разговор, больше того, я всегда отвечаю лишь из вежливости.

– Не рассказывайте своей матери, куда вы ходите, – наконец произнесла она, – не рассказывайте ей о своем путешествии, о том, что вы делали в Европе.

Это, без сомнения, был странный сеанс, но я никогда не была у психолога.

– Я вас не понимаю.

– Да, разговаривайте с ней о чем-нибудь другом. – Она выдержала паузу. – Знаете, в чем проблема вашей матери? Ваша мать…

– Я не хочу этого знать. Я не просила вас о чем-либо мне рассказывать.

Я задержала взгляд на красных пятнах на ее руках и шее для того, чтобы она поняла, что я их увидела.

– Не надо мне говорить о моей матери, – сказала я, – лучше вообще ничего не надо мне говорить. Я пойду. – Я поднялась. – Я вам что-нибудь должна?

– Нет. Ваша мать все оплатила.

Я открыла дверь, вышла и вызвала лифт, но повернулась, чтобы еще раз взглянуть на нее. Тут я поняла, что мне страшно. Страшно от того, что вдруг у нее нет диплома психолога или психоаналитика или что у нее мало практики. Бывает ли у психологов мало практики? «Я должна это сделать, – подумала я, – я бы не пришла, если бы мне это было безразлично». Психолог с извиняющимся выражением лица, во фланелевой юбке ниже колена и блузке с вышивкой. Волосы, как солома, свисают по щекам, казалось, что они отвалятся, если она шевельнется. Эта женщина нуждалась в большей помощи, чем моя мать.

– Говорите, она все оплатила?

– Да. Она хотела, чтобы я вам позвонила. Чтобы я вам все рассказала.

– А почему я должна хотеть это знать… знать то, о чем она мне никогда не говорит?

– Ей нужно вам это рассказать, чтобы вы все знали. Она говорит, что только так может вылечиться.

Что мама мне хотела рассказать? Она наконец вылечилась? Я снова открыла ящик: на коробочках с успокоительным стояло просроченное число – год смерти моего отца, – таблетки были не тронуты. Я захлопнула ящик.

Я отдернула занавеску и высунулась в окно. Улица была узкая, и, если хорошенько присмотреться, я бы могла увидеть маму, скорее, ее голову в руках парикмахера Альдо. Волосы прямые и тяжелые, у меня такие же, своего настоящего цвета. Кроме всего прочего, я унаследовала от мамы что-то хорошее.

Соседки пытались делать такие же прически и подбирать краску для волос: каре пепельного цвета, спереди немного приподнятое. Высота и стиль прически зависели от моды в районе. Мама перестала быть «женой доктора» и стала «вдовой доктора». Папа был адвокатом, но все его называли «доктором». Я тогда была «дочкой доктора», а сейчас я уже никто.

Я вспоминала кабинки, похожие на капсулы, которые превращали женщин в астронавтов, пока им делали маникюр. Альдо не желал снижать цены. Пока я два раза в год ходила стричься за пять песо в какую-нибудь парикмахерскую школу, мама платила тридцать каждую неделю, чтобы почувствовать себя сеньорой.

Может быть, она ходила в парикмахерскую не за этим, а чтобы почувствовать, как пальцы Альдо массируют ей кожу на голове. Сейчас я думала, что это больше похоже на проявление нежности. Мама откидывала голову назад и, когда он начинал промывать ей голову шампунем, выпускала журнал из рук и закрывала глаза. Тридцать песо – это умеренная цена за такие услуги.

– Привет, Викита!

Над верхней губой у мамы виднелись капельки пота, зубы были немного в помаде, и от нее пахло дезодорантом. «Викита» звучало так, будто она обращается к кому-то другому. Вики, Викита. Но меня зовут Виргиния, а не Виктория.

– Ты звонила Августину? У него все хорошо?

– Не накручивай себя.

Она положила сумочку на столик и включила телевизор.

– Как давно я не смотрела новости, – сказала я.

– Викита, ты будто в лесу живешь.

Она включила вентилятор, чтобы развеять запах еды. Свет, лившийся из окна, делал прозрачной ее одежду, а точнее, белую кофточку в фиолетовый горошек, которая выделяла ее живот и грудь. Она купила ее в одном из магазинов района, магазинов, которые обычно носят названия: «Гала», «Лувина», «Петуна». У нее до сих пор были красивые ноги. У меня не такие. Говорил ли ей когда-нибудь отец, что у нее красивые ноги?

В телевизоре парочка молодых ведущих, оба загорелые в солярии (это единственное, что отличало эти новости от тех, что я смотрела в детстве), поворачивали головы вправо и влево, как марионетки. Затем стали показывать какие-то слайды о войне.

Мама спустилась вниз и надела тапки из тюля нежно-голубого цвета с помпонами. Еще она надела повязку на голову, чтобы прическа не испортилась, и две бигуди на макушку, словно девочка, которая выходит из парикмахерской с желанием поиграть в парикмахерскую.

– Для Вики самый сочный кусок мяса, – сказала она Грасиэле, – и не добавляй в салат уксус, ей это не нравится.

– Уже нравится, мама.

Она меня не услышала; она никогда не принимала во внимание мои вкусы и их изменение.

– Как Диего?

– Хорошо.

Грасиэла принесла мясо, салат, бутылку воды, коробку вина и сифон. Интересно, Ивес до сих пор приходит забрать пустые сифоны и принести ящик с новыми? Он всегда старался зайти к служанкам. Он жених Грасиэлы?

Грасиэла единственная за обедом смотрела телевизор, она сидела за маленьким столиком около плиты, позади нас.

Я бы могла сказать: «Мама, я – проститутка». Мама бы не очень удивилась. Она бы посмотрела на меня, словно говоря: «Я это знала». Казалось, что она догадывается обо всем по той простой причине, что всегда думает все самое плохое. Смогла ли узнать та психолог, как в моей матери уживаются эти простодушие и цинизм?

Может быть, самым большим противоречием в моей жизни было то, что я могла обмануть кого угодно; я могла заставить всех поверить в то, что я такая, какой хочу казаться, а не такая, как она. Но моя мама могла верить только в худшее. Она не всегда была такой, но с того момента, как я покинула этот дом, мама перестала признавать меня. Я могла сказать ей: «Я сижу на героине», «Я только что ограбила банк, и за мной гонится полиция» или «Я оставляю Диего и Августина и переезжаю жить в Колумбию». Маме ничего не стоило поверить в это.

Мы ели медленно, в скользком, как остающийся на тарелке жир от мяса, молчании. В новостях ничего не говорили на протяжении нескольких минут, словно у телевизора выключили звук. Другая характерная черта страны без секса: нетерпимость к тишине. Мама поспешила нарушить ее до того, как она полностью воцарилась.

– Ты должна получить докторскую степень.

– В какой области?

– Докторскую степень, – повторила мама.

Она собрала пустые тарелки и салатницу и отнесла их на кухню.

– Тебе почистить персик?

– Нет, спасибо.

– Качамай? Тебе понравится. Тогда я заверну тебе с собой хлебную запеканку, которую ты обожаешь.

– Лучше не надо, спасибо; я и так уже поправилась. Я положила руку на живот. Мама критически посмотрела на меня и согласилась.

– А скоро приезжает этот мальчик, твой друг, колумбиец. И тебе надо носить трусы.

Трусы в мамином понимании должны быть большими и длинными, как у гимнастов или теннисистов. Они делают плоскими живот и ягодицы.