«Дорогая моя Джастина, – писала Мэгги. – Несомненно, ты, по своему обыкновению, все решала сгоряча, но я надеюсь, что мое письмо дойдет вовремя. Если что-нибудь в моих последних письмах оказалось причиной такого скоропалительного решения, пожалуйста, извини. У меня и в мыслях не было подтолкнуть тебя на такое сумасбродство. Наверное, мне просто захотелось толики сочувствия, но я вечно забываю, что ты очень уязвима и только с виду толстокожая. Да, конечно, мне очень одиноко, до ужаса. Но ведь если ты и вернешься домой, этим ничего не поправить. Подумай немножко – и поймешь, что это правда. Чему поможет твой приезд? Не в твоей власти ни вернуть мне то, что я потеряла, ни возместить утрату. И потом, это ведь не только моя утрата, но и твоя, бабушкина, всех. Ты, кажется, вообразила, что в чем-то виновата? Сильно ошибаешься. Подозреваю, ты вздумала вернуться потому, что каешься и хочешь что-то такое искупить. Это все гордость и самонадеянность, Джастина. Дэн был не дитя малое, а взрослый человек. Не забудь, я-то его отпустила. Дай я себе волю, как ты, я бы до сих пор кляла себя за то, что позволила ему жить, как он хотел, пока не угодила бы в сумасшедший дом. Но я себя не кляну. Никто из нас не Господь Бог – правда, у меня было больше возможностей в этом убедиться, чем у тебя.

Возвращаясь домой, ты приносишь мне в жертву свою жизнь. Я не желаю такой жертвы. Никогда не желала. И сейчас ее не приму. Жизнь в Дрохеде не по тебе и всегда была не по тебе. Если ты еще не разобралась, где твое настоящее место, сядь-ка прямо сейчас и задумайся всерьез. Право, иногда ты ужасно туго соображаешь. Лион очень милый человек, но я что-то никогда ни в одном мужчине не встречала такого бескорыстия, какое тебе в нем мерещится. Ради Дэна он о тебе заботится, как бы не так! Пора стать взрослой, Джастина!

Родная моя, свет померк. Во всех нас погас некий свет. И ничем, ничем ты тут не можешь помочь, неужели сама не понимаешь? Не стану притворяться, будто я вполне счастлива, этим я только оскорбила бы тебя. Да и невозможно для человека полное счастье. Но если ты думаешь, что мы здесь с утра до ночи плачем и рыдаем, ты глубоко ошибаешься. В нашей жизни есть и радости, и едва ли не самая большая – что для тебя свет в нас еще горит. А свет Дэна погас навсегда. Пожалуйста, Джастина, милая, постарайся с этим примириться.

Конечно же, приезжай в Дрохеду, мы будем тебе очень-очень рады. Но – не насовсем. Ты не будешь счастлива, если тут останешься. Мало того, что незачем тебе приносить такую жертву, – она была бы еще и напрасной. Если ты, актриса, оторвешься от театра хотя бы на год, это будет тебе слишком дорого стоить. Так что оставайся там, где твое настоящее место, где ты всего полезнее».

«Как больно. Словно в первые дни после смерти Дэна. Та же напрасная, бесплодная, неотвратимая боль. То же мучительное бессилие. Да, конечно, я ничем не могу помочь. Ничего нельзя поправить, ничего.

Что за свист? Это кофейник кипит. Тише, кофейник, тише! Не тревожь мамочку! Каково это – быть единственным ребенком своей мамочки, а, кофейник? Спроси Джастину, она-то знает. Да, Джастина хорошо знает, что значит быть единственным ребенком. Но я – не тот ребенок, который ей нужен, несчастной, увядающей, стареющей женщине на далекой овцеводческой ферме. Ох, мама, мама… Неужели ты думаешь, будь это в человеческих силах, я бы не поменялась? Моя жизнь взамен его жизни, новые лампы взамен старых, вернуть бы волшебный свет… Как несправедливо, что умер Дэн, а не я… Она права. Если я и вернусь в Дрохеду, этим Дэна не вернешь. Свет угас, и мне его не зажечь снова. Но я понимаю, что она хочет сказать. Мой свет еще горит в ней. Но возвращаться в Дрохеду не надо».

Дверь ей открыл Фриц, на сей раз не в щегольской темно-синей форме шофера, а в щегольской утренней форме дворецкого. Улыбнулся, церемонно поклонился, старомодно, на истинно немецкий манер, щелкнув каблуками, и Джастина вдруг подумала – может быть, он и в Бонне исполняет двойные обязанности.

– Скажите, Фриц, вы всего лишь скромный слуга герра Хартгейма или его страж и телохранитель? – спросила она, отдавая ему пальто.

– Герр Хартгейм у себя в кабинете, мисс О’Нил, – был бесстрастный ответ.

Лион сидел, чуть наклонясь вперед, и смотрел в огонь, Наташа спала, свернувшись на ковре перед камином. Когда отворилась дверь, он поднял глаза, но ничего не сказал и, видно, ничуть не обрадовался.

Джастина пересекла комнату, опустилась на колени и уткнулась лбом в колени Лиона.

– Ливень, я так виновата, – прошептала она. – Мне нет прощения за все эти годы.

Он не встал на ноги и не поднял ее, но опустился рядом с ней на колени.

– Это чудо, – сказал он.

Джастина улыбнулась ему:

– Ты ведь не разлюбил меня, правда?

– Конечно, нет, herzchen.

– Наверное, я ужасно тебя мучила.

– Не в том смысле, как ты думаешь. Я знал, что ты меня любишь, и я ждал. Я всегда верил, что терпеливый в конце концов непременно побеждает.

– И решил дать мне самой во всем разобраться. И ни капельки не испугался, когда я сказала, что уезжаю домой в Дрохеду, правда?

– Еще как испугался! Появись на горизонте другой мужчина, это бы меня мало беспокоило. Но Дрохеда – грозный соперник. Нет, я очень испугался.

– Ты знал, что я уеду, еще раньше, чем я тебе сказала, правда?

– Клайд проболтался. Позвонил мне в Бонн, спрашивал, не могу ли я как-нибудь тебя удержать, и я сказал, пускай поддакивает тебе хотя бы неделю-другую, а я попробую что-нибудь сделать. Не ради него, herzchen. Ради себя. Я не столь бескорыстен.

– Вот и мама так говорит. А этот дом! Ты его завел уже месяц назад?

– Нет, и он вообще не мой. Но ведь ты будешь и дальше работать в театре, так что дом в Лондоне нам нужен, и я узнаю, нельзя ли купить этот. Конечно, если он тебе по душе. Я даже предоставлю тебе отделать его заново, только дай слово – не в розовых и оранжевых тонах!

– Какой же ты хитрец! Почему бы просто не сказать, что ты меня все еще любишь? Мне так этого хотелось!

– Нет. Все было ясно как день, ты могла увидеть сама – и должна была увидеть сама.

– Боюсь, я безнадежно слепа. Ничего я толком не вижу, непременно надо, чтобы кто-то мне помог. Это мама наконец заставила меня раскрыть глаза. Сегодня вечером я получила от нее письмо, она пишет, чтобы я не приезжала домой.

– Твоя мама – удивительный человек.

– Так я и знала, что ты с ней познакомился, Ливень… Когда это было?

– Около года назад, я ездил повидать ее. Дрохеда великолепна, но это не для тебя, herzchen. Тогда я поехал, чтобы попытаться помочь твоей маме это понять. Ты не представляешь, как я рад, что она поняла, хотя едва ли я сумел что-то ей толком объяснить.

Джастина тронула пальцами его губы.

– Я слишком неуверенна в себе, Ливень. Всегда в себе сомневалась. И может, никогда не перестану сомневаться.

– Нет, herzchen, не надо! Мне никто больше не нужен. Только ты. И всему свету это известно уже сколько лет. Но слова о любви бессмысленны. Я мог кричать тебе, что люблю, тысячу раз в день, и все равно ты бы сомневалась. Вот я и не говорил о своей любви, Джастина, я ею жил. Как ты могла сомневаться в чувствах своего самого верного рыцаря? – Он вздохнул. – Что ж, по крайней мере это исходит не от меня. Надеюсь, тебе и впредь будет достаточно слова твоей мамы.

– Пожалуйста, не говори так! Бедный мой Ливень, видно, я исчерпала даже твое неистощимое терпение. Не огорчайся, что это мама все мне втолковала. Это совсем, совсем не важно! На коленях смиренно прошу прощения.

– Слава Богу, смирения хватит разве что на сегодняшний вечер, – сказал Лион повеселее. – Завтра же ты про него забудешь.

И ее понемногу отпустило: самое трудное позади.

– Что мне больше всего в тебе нравится – нет, что я больше всего в тебе люблю – это что ты не даешь мне потачки, и я никогда не могла с тобой поквитаться.

Его плечи вздрогнули от беззвучного смеха.

– Тогда смотри на будущее с этой точки зрения, herzchen. Живя со мной под одной крышей, ты, пожалуй, найдешь способ давать мне сдачи. – Он стал целовать ее лоб, щеки, глаза. – Ты мне нужна такая, как ты есть, Джастина, только такая. Я не хочу, чтоб исчезла хоть одна веснушка с твоего лица, чтоб изменилась хоть одна клеточка в мозгу.

Она обвила руками шею Лиона, с наслаждением запустила пальцы в его густую гриву.

– Ох, знал бы ты, как мне хотелось потрепать тебя за волосы! Никак не могла забыть, до чего это приятно!

Телеграмма гласила:

«Только что стала миссис Лион Мёрлинг Хартгейм тчк обвенчались Ватикане тчк получили благословение самого папы тчк вот это свадьба вскл запозданием приедем возможно скорее на медовый месяц тчк постоянно жить будем Европе тчк целую всех тчк Лион тоже тчк Джастина».

Мэгги положила телеграмму на стол, широко раскрытыми глазами она смотрела на море осенних роз за окном. Благоухание роз, жужжание пчел среди роз. И еще – гибискус, перечные деревья и призрачные эвкалипты, и по ним высоко вьется бугенвиллея. Как хорош сад, как полон жизни! Всегда бы смотреть, как пробиваются ростки, как все достигает расцвета, меняется, увядает… и появляются новые ростки, неустанно вершится тот же вечный круговорот.

«Пора проститься с Дрохедой. Давно пора. Пусть круговорот возобновят новые люди. Я сама так устроила свою судьбу, мне некого винить. И ни о единой минуте не жалею».

Птица с шипом терновника в груди повинуется непреложному закону природы; она сама не ведает, что за сила заставляет ее кинуться на острие и умереть с песней. В тот миг, когда шип пронзает ей сердце, она не думает о близкой смерти, она просто поет, поет до тех пор, пока не иссякнет голос и не оборвется дыхание. Но мы, когда бросаемся грудью на тернии, – мы знаем. Мы понимаем. И все равно – грудью на тернии. Так будет всегда.