После литургии церковь опустела — семьи отправились на праздничную трапезу, конфирмантов ждали подарки — амулеты, молитвослов. У епископа вертелась счастливая мамаша, напоследок она покрестилась, и Адель повторила ее жест левой рукой: так же прижала мизинец к большому пальцу, кончиками двух остальных дотронулась до лба, груди, левого и правого плеча.

Потом епископ заметил ее.

— Благослови вас Господь, дитя мое. Скоро Пасха.

— Я хочу исповедаться…

— Слушаю, фрекен.

— Я зачала вне брака… сверхчеловека…полубожество… Я убивала. Их много, — она не сводила глаз с иконы Спасителя, которого Чемберлен[35] признал арийцем. — Отпустите мои грехи. Помолитесь за упокой Густава Адольфа, Сибиллы, Фольке и…

— Вы лютеранка? — остановил ее преподобный. — У нас нет практики молитвы за усопших.

— Я не крещеная, Примориус! Крещение — ведь символ смерти… Смерти, погребения и воскресения. Конец прежней жизни и начало новой. Звучит заманчиво. Крестите меня!

— Не оскорбляйте дом божий! Вон! — он вытянул указательный перст в направлении дверей.

Адель сняла перчатку с изуродованной руки.

— Примориус, ты отличаешься от меня лишь этим.

— Йонас! Йонас! — орал епископ. — Она сумасшедшая!

Тут же подбежал прислужник в черном сюртуке с белым галстуком и проводил Адель до боковой двери, у которой был припаркован черный автомобильчик.

«Доктор Лютер дорогой

Замахнулся кочергой:

Черт ему привиделся.

Лютер разобиделся,

Крикнул: — Эй, католики!

Все вы алкоголики!»[36]

Ребром ладони прислужник ударил ее по шее сзади и втолкнул в маленький салон, но Адель успела заметить невдалеке машину следопыта, который все эти дни наблюдал за ней.

В квартирке было тесно, и через полгода Адель собрала вещи. После нехитрого ужина в ее честь она зашла в часовую мастерскую Гюнтера, лысоватого и маленького.

— Ты частенько заглядывала сюда. И не для пустой болтовни. Тебе нравится эта картина, — он указал на холст на стене, которым она любовалась и сейчас. — Вот, — Гюнтер достал ее «устрицу». — Я не продал их, оставил. Хорошие часы.

Всегда молчаливый, Гюнтер вдруг заговорил. Рассказал про гестапо, и как попал туда с еще несколькими совершенно обычными людьми вроде сапожника или булочника, никогда не позволивших себе сопротивляться официальной власти. Их долго избивали, и никто не мог понять, за что. Утром привели в комнату без окон, где на цепях висел окровавленный человек, его лицо было разбито, глаза заплыли, худое тело качалось в обрывках одежды. Он был словно распят в воздухе. Им сказали, что отпустят их, прямо сейчас. Если они ударят его по лицу. Всего только раз. Пощечина. Да, ладонь перепачкается чужой кровью, но ее легко смыть. Они будут свободны. Отказ — расстрел.

Сапожник бросился на следователя, с кулаками и ругательствами, его убили тут же — пулей в глаз. Булочник сразу же отправился во двор, где стены день за днем красились в цвета фашизма — свежей крови и старой — черной. Гюнтер один нерешительно подошел к распятому. Его товарищ бросился к его ногам, умоляя не совершать грехопадение, и был застрелен. Невероятным усилием Гюнтер заставил себя. Он шлепнул человека по щеке, и неожиданно тот открыл глаза и посмотрел на него.

— Я слышал, как следователь объяснял своему помощнику-офицеру, что мы, серые, ни в чем не замеченные людишки, опасны тем, что у нас нет страха перед завоеванием. Нас следовало растоптать, но как? Они были правы, меня уничтожил мой стыд, мой грех.

Он мог не продолжать, Адель все поняла — почему дети-сироты, почему кроткое добро. Мука облагородила его рабское сердце.

Гюнтер снял со стены картину и отдал ей.


Тем снимком с букетом Евгений давал понять своим, где все случится. Если сложить первые буквы названий выбранных им цветов, получится Николас. Цветы годятся для церкви, пояснил он. Вот Адель и наведалась в кирху Святого Николая.

В подземелье ей принесли оставшиеся от причастия облатки и пасхальные яйца. Кончилась последняя неделя земной жизни Христа, оплакали его мученическую смерть и радуются воскресению, как символу надежды на счастливую жизнь.

Несколько месяцев назад она поднималась с Кеном на Голгофу, спрятанную под сводами храма, где властвовала пустота, где Адель пыталась почувствовать… Что? Как это — умирать? Нет, она знала. Как умирать божеству, сыну бога! Но ощущала только ветер.


На границе ее вещи распаковали. Тут были русские, американцы и поляки. Многонациональная таможня, еще не поделившая все от и до.

— Я узнал ее, — прошептал один другому и отвел товарища в сторону, так что Адель слышала только отголоски бурной речи. — Да никто из нас поначалу не мог руку поднять на девочку. Белые волосы… Ангел. Только ангел смерти. С холодными глазами. Ангел, уносящий лучших из нас.

Все похолодело у нее внутри. Адель вспомнила венок из барвинка, запутавшийся в береговой траве. Ее вели куда-то, без чемоданчика и документов, далеко, за заборы. Звук защелкнувшегося затвора. Ее ждет короткая автоматная очередь.

Честь повелевала держаться мужественно, и это оказалось нетрудно — достойно принять смерть. Но в таком случае она обречена, она уже сделала выбор. Холодный неподвижный взгляд, гордо расправленные плечи — это признание. Перед ними дитя Гитлерюгенда! И ей не выжить. Заставить себя! — решилась Адель. Нужно заставить себя! Что стоит изобразить обычную деревенскую девчонку, жалобно захныкать? Она призвала на помощь образ Эльзы, несчастной, рыдающей на мосту малышки Эльзы с мокрыми веснушчатыми щеками. Эльзы, которая по-матерински перекрестила ее на дорогу. Адель взглянула на небо. Такое же. Такое, какое отражала река, уносящая соломенный венок.

— Им легко умирать, — услышала она. — Ничего не было в их жизни, с чем бы жалко было расстаться. Родителей их лишили, вырастили одиночек, без привязанностей. Ради чего ей жить?

Он был прав. Она сбежала от Гюнтера, лопоухих мальчишек и Эльзы с серебряным крестиком на тонкой шейке, как только осознала, что они становятся ей дороги.

Адель опустила голову. Под ее грубыми подошвами, покрытыми жидкой грязью, лежала раздавленная незабудка. «Я тебя не забуду, не забудь ты меня», — вспомнила она, и глаза стали жечь безжалостные слезы.

Она услышала крик:

— Постой! Это не может быть она. У нее Шагал. Оранжевый петух. Грубая копия, но… Разве мог быть у нее Шагал? Стой же!

И вновь чемоданчик, выпотрошенное белье, скрученный холст, под слоем акварели скрывающий Картину. Оранжевый петух смывался обычной водой.

И спаситель-пограничник.

— Я тоже узнал вас. Но война кончилась, — он медленно повторил: — Война кончилась.

Только не для нее.

21


Nauthiz — необходимость, боль.