– Ночью я написала письмо, – говорит она. Вокруг глаз у нее темные круги.

– Правда? – Я беру ее за руку.

– Здесь было так тихо. Медсестры рядом, но все спокойно. Я повидалась с глазу на глаз с Полом. Вы его видели?

Я киваю.

– Выглядит он погано. Весь отекший. Говорит, левым глазом не видит. Потом не могла заснуть, все о нем думала. О нем… и вообще обо всем. Ну и слова сами сложились в предложения, прямо зазвучали в мозгу, никак не получалось от них избавиться, и тогда я стала записывать.

– Хочешь, я прочту его тебе вслух?

– Нет, вы свою работу уже сделали, – качает она головой, пытается пошутить: – Спасибо, мисс, – но шутке недостает обычной ее энергии.

Глаза мои полны слез, слезы переливаются через край, и на этот раз она не велит мне перестать. Не говорит, что я дура и нюня. Она тоже плачет.

– Мне страшно, – шепчет она так тихо, что я едва ловлю смысл.

Обнимаю ее, прижимаю к себе.

– Я знаю. Я здесь, с тобой. И Джой здесь. И Пол. И Дениз. Мы все здесь с тобой. Ты не одна.

– А ваш муж тоже боялся, ну, в конце? – спрашивает она сквозь слезы, текущие по моей шее.

– Да, – шепчу я. – Он все время просил, чтобы я держала его за руку. Но потом что-то произошло, и он, знаешь, словно бы ускользнул. Все случилось тихо. Безмятежно.

– Безмятежно?

Я киваю и реву.

– Да, Джиника, – с трудом выдавливаю я. – Безмятежно. Умиротворенно.

– Это хорошо, – вздохнув, отстраняется она. – Спасибо.

Я тянусь к коробке с бумажными платками, которая стоит на ее тумбочке, достаю один ей, один себе.

– Джиника Адебайо, ты совершенно замечательная женщина, и меня переполняют любовь и уважение к тебе.

– О, спасибо, Холли. И я испытываю к вам то же. – Она уверенно берет меня за руку и, к моему изумлению, пожимает ее. – Спасибо за все. Вы сделали больше, чем мог надеяться каждый из нас. – Смотрит на дверь и меняется в лице. Отпускает мою руку. – Черт, они уже здесь, а я похожа на чучело.

– Ничего подобного. – Беру еще один платок, промокаю ей щеки.

Она поровней натягивает свой тюрбан, расправляет вокруг себя одеяло и кое-как, с трудом, садится прямее. Выдвигает ящик тумбочки, достает оттуда конверт. Я узнаю его. Именно этот конверт они с Джуэл выбрали в тот день, когда я устроила в доме Джой демонстрацию писчебумажных товаров. У меня снова текут слезы. Не могу с собой справиться. Она протягивает конверт. Наши взгляды встречаются.

– А теперь уходите. Уходите, до свидания, прощайте.

– Удачи тебе, – шепчу я.

На каждое «прощай» есть свое «здравствуй». И нет ничего чудеснее приветствия. Голос Джерри каждый раз, когда он брал трубку. Когда открывал по утрам глаза. Когда я приходила домой с работы. Когда он смотрел, как я иду ему навстречу, так смотрел, что казалось, важнее меня нет никого на свете. Так много прекрасных «здравствуй!» и только одно безвозвратное «прощай».

У Джиники сегодня много дел. Она устраивает, что может, приспосабливает окружающий ее мир к тому зиянию, которое оставит после себя. Готовит самое главное «прощай» во всем мире самому важному для нее человеку.

За дверью стоят приемная мать Джуэл, Бетти, с девочкой на руках, Дениз, Том и их адвокат. Джиника должна написать завещание, назначить Джуэл опекунов. По правилам в палате могут находиться только два посетителя, но для Джиники в ее обстоятельствах сделано исключение. Они входят, и я, чтобы не мешать, ухожу, только в дверях оглядываюсь, чтобы увидеть, как Джиника из последних сил забирает Джуэл из рук Бетти и передает дочку Тому. Происходит великое «здравствуй».

Предвидел бы Джерри, чему он дал начало!

Конечно, я никогда не узнаю, о чем он думал, когда писал мне свои десять писем, но одно мне ясно. Они были адресованы не только мне, как я считала все это время. Это был способ продлить его собственное существование, когда жизнь выносилась вся, до ниточки, и смерть подбиралась поближе, чтобы подхватить его, когда он упадет. Это был его способ сказать не одной мне, а всему миру: не забывай меня. Потому что, в конце концов, именно этого хочет каждый. Не потеряться, не раствориться, не превратиться в тлен, а остаться в воспоминаниях. Оставить свой след. Чтобы помнили.

Глава тридцать четвертая

– Не разбив яйца, не изжаришь яичницу, – говорю я, оглядывая свою разгромленную спальню. Я пытаюсь собрать вещи к переезду.

– От яиц у меня понос! – откуда-то издалека кричит Киара, хотя она вообще-то в смежной комнате.

– Киара! – настораживаюсь я.

Она возникает в дверях, напялив на себя в несколько слоев одежду, которую я только что отложила для нашего магазина. Всю подряд, из-под пятницы суббота и как попало.

– Идея была в том, что ты будешь мне помогать, а не наряжаться.

– Как же я упущу возможность все перемерить! – Она принимает всякие провокационные позы, а дверной проем служит ей рамой. – Надену-ка я, пожалуй, вот эту штучку в пятницу вечером.

– Какую именно? На тебе их не меньше трех.

На то, чтобы рассовать накопившийся за десять лет хлам в мусорные мешки или, сложив его в коробки, начать копить хлам в новом жилье, уходит гораздо больше времени, чем я рассчитывала, потому что каждое письмо, каждый чек и дно каждого кармана каждых джинсов имеет свою историю и жаждет мне ее рассказать. И хотя на работе я занимаюсь этим довольно расторопно, тут примешивается личный аспект, и каждая бумажка – сущая кроличья нора, через которую я лечу в прошлое. Понимаю, что времени на это у меня нет, но сижу час и два, до ночи. Куда легче обстоит дело с одеждой, туфлями, сумками и книгами, у которых сентиментальной ценности нет. Все, что я ни разу не надела в течение года (и вообще не могу понять, как такое можно было купить), прямиком идет в мешки для благотворительности.

Поначалу это травмирует. Вокруг горы всего. Кучи. И хаос только усиливается, когда поднимаешь какую-то штуку с ее насиженного места, и ненужность этой штуки просто лезет в глаза.

«Триаж» – назвала это Киара. Профессиональный термин в менеджменте. Сортировка и установление очередности.

– Уму непостижимо, как вещи доходят до того, чтобы занять место на полке твоего магазина.

– Потому-то твоя работа – разбирать мешки и коробки. А я всегда хотела то, что другим людям на фиг не нужно, – с вызовом говорит Киара. – Мэтью считает, что это проклятие, но я-то знаю, что это дар, ведь именно потому я и вышла за него замуж. Я так ему и сказала!

Я сижу на полу спиной к стене и смеюсь. У меня перерыв.

– Я так рада, что ты это делаешь, – говорит она, тоже усаживаясь на пол, ноги врозь, эластичные носки поверх колготок. На носки и колготки надевает сандалии с длинными ремешками. – Я горжусь тобой. Мы все гордимся.

– Вы все, надо полагать, не слишком высокого обо мне мнения, раз простой факт, что я продаю дом, заставляет мной гордиться.

– Ну, не так он и прост, и ты сама это знаешь.

Еще бы мне не знать.

– А что, если я скажу тебе, что дело не столько в эмоциональной готовности повзрослеть, сколько в том, что кухня моя нуждается в ремонте, окна пора менять, а пол в гостиной ходуном ходит? Так что я постелила ковер, чтобы те, кто приходит смотреть дом, этого не заметили.

– Отвечу, что горда тобой потому, что ты не пошла на дно с кораблем. – Сестра улыбается, но как-то зыбко. – Я так боялась за тебя все эти месяцы!

– Я в порядке.

– Теперь нужно найти, куда мы тебя поселим! – нараспев выводит Киара, размахивая кружевным шарфом, словно на гимнастике лентой.

– Все, что я пока видела, – ужасная гадость. Представь, в последней берлоге была ванная цвета авокадо, семидесятых годов!

– Ретро – это шик.

– Без сорокалетней колонии кишечных палочек – куда шикарнее.

– Я думаю, – хмыкает Киара, – ты просто ищешь отговорку. Я думаю, ты знаешь, где хочешь жить.

Чувствую, как саднит рваная рана на сердце. Дает мне знать, что она еще здесь. Сколько ни старайся сосредоточиться на чем-то другом, без моих усилий она не срастется. Я оглядываю спальню:

– Мне будет этого не хватать.

– Да ну, отстой! – дразнит меня сестра.

– Я не хочу все забыть, я даже хоть что-нибудь забывать не хочу, но… – Я закрываю глаза. – Но я хочу спать в комнате, где меня не будет донимать бессильное желание прижаться к тому, кто давно ушел и никогда не вернется. И хочу просыпаться в комнате, в которой меня не мучили раз за разом одни и те же кошмары.

Киара не отвечает, и я открываю глаза. Она роется в очередном мешке.

– Да что ж это такое! Я тут перед тобой открываю душу…

– Извини, дорогая. – Она вытягивает из мешка старые трусики. – Смотри-ка, теперь я вполне понимаю, как болезненны воспоминания, от которых ты пытаешься избавиться. Скажи мне, сколько им лет, и пообещай, что их никто никогда не видел!

Я со смехом пытаюсь их отобрать.

– Этот мешок – в мусор!

– Не знаю, не знаю. Пожалуй, они сгодятся украсить мою новую шляпку. – Она натягивает трусы на голову и садится в позу. Я сдираю их с ее головы.

– Корни и крылья! – вдруг серьезно говорит Киара. – Нет, я тебя очень хорошо слышала. Мы с Мэтью недавно ездили за вещами к одной женщине, которая продавала дом, где она выросла. У нее мать умерла, и дом никак не продавался. Она спросила меня, можно ли иметь сразу и корни, и крылья. Сохраняя дом, она держится за мать и воспоминания, а продав его, получит финансовую независимость и другие возможности. Корни и крылья.

– Корни и крылья, – с удовольствием повторяю я и, вздохнув, добавляю: – Ненавижу прощания. – И, как мантру, сама себе бормочу: – Однако же ненависть к прощаниям – не повод остаться.

– И страх перед прощанием – не повод уйти первой, – подхватывает Киара.

В изумлении на нее смотрю.

– А что? – пожимает она плечами.

Мы выходим, чтобы уложить мешки в фургон, и тут звонит мой телефон, оставшийся в доме. Бегу внутрь, но не успеваю. Звонок от Дениз, и у меня все внутри переворачивается от страха. Даю себе минуту, чтобы отдышаться, и перезваниваю. Она отвечает немедленно: