– Пш-шла, пш-шла, – замахал он руками на птицу, и она неспешно проковыляла по коридору к выходу, норовя по пути то свернуть в ванную, то спрятаться за открытой дверью.

Выпроводив странную гостью, Федор присел на табурет и, закрыв глаза, с силой надавил на них ладонями: явно еще не закончилась суббота! А может, это знак, что воскресенье будет продолжением вчерашнего дня? А может, вся его жизнь теперь станет непрекращающимся восемнадцатым июля?

«Сегодня Елену не потащу с собой в студию, – решил он. – Пусть отдыхает, бедняжка. Она уже на грани нервного срыва».

В ванной Федор, пока умывался, время от времени поглядывал в зеркало: не появилась ли опять за его спиной странная птица? Наклонялся, брызгал в лицо ледяной водой и вновь выпрямлялся и поглядывал в зеркало.

– Я тоже на грани нервного срыва…

Он уже покидал квартиру, когда затрещал телефон. Не разуваясь, Лосев бросился в комнату и схватил трубку. Он не сомневался, что сейчас услышит знакомый и странный женский голос, пронзительно шипящий: «Знаешь, кто я? Я не тетушка Нелли! Я – Васса Федоровна!»

Но на другом конце провода оказался неизвестный мужчина.

– Доброе утро. Извините за ранний звонок, но я боялся не застать вас дома. Моя фамилия Гаев. Я следователь лобнинской прокуратуры. Мне нужно с вами поговорить.

Федор хотел спросить, с какой целью он вдруг понадобился следователю прокуратуры, но вместо этого неожиданно для себя зачем-то вздохнул жалобно:

– Ко мне в квартиру сегодня залетела птица…

– Синяя? – насмешливо поинтересовался голос.

Федор замолчал, путано соображая, что ответить, но звонящий не дал ему опомниться:

– Завтра вам будет удобно? Запишите мой рабочий телефон…


Лосев и сам не знал, суеверный он или нет. Он не запоминал приметы, но чутко прислушивался, когда кто-нибудь вздыхал: «Это к несчастью…» Или: «Нехорошая примета. Будет горе».

Обычно Федор плевал через плечо при виде черной кошки и смотрелся в зеркало, когда вынужденно возвращался за чем-нибудь с пути. Но приметы посерьезнее были неведомы ему и поэтому пугали своей таинственной и зловещей знаковостью. Особенно если кто-то их неожиданно расшифровывал при нем.

Он опасался примет. Боялся неожиданных, странных, необъяснимых событий в своей жизни, про которые кто-нибудь вдруг скажет, вздыхая: «У-у! Это не к добру».

Федору казались ужасными любые пророчества. Он не хотел знать ничего о своей будущей судьбе. В отличие от того же Камолова Федор никогда не ходил к гадалкам и экстрасенсам, ни о чем не спрашивал бабок и провидцев, никому даже не рассказывал своих снов. Одна короткая, но обжигающая мысль всегда брала верх над естественным любопытством. Мысль о том, что вот сейчас он услышит: «Знаешь, Федор, а ведь ты ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ БУДЕШЬ НЕСЧАСТНЫМ».

Он хорошо запомнил картинку из собственного детства.

Его бабка по отцу Катерина Степановна славилась во всем Николаевске и за его пределами способностью утешать и успокаивать. К ней приходили разные люди.

– Баб Кать, подскажи…

– Баб Кать, чтой-то на душе тревожно…

– Муторно, баб Кать…

Несли вареные яйца, недопитый кофе, расчески и бумажки.

– Видно что, баб Кать?

Рассказывали сны, видения и кошмары. Бежали с рассыпанной солью и сломанными коромыслами.

– Баб Кать, я третьего дня водицу зачерпнула с ключа, а она… горькая! Ой, верно, не к добру?

Баба Катя всех успокаивала:

– К известию хорошему…

– Ой, девонька, отяжелеешь к осени! Петра-то своего порадуешь сыном!

– А это, милый, к радости нечаянной…

– Вскорости… вскорости… ты только жди, родная…

Маленький Федя дернул бабку за рукав:

– Бабушка, что же ты всем одно только хорошее рисуешь? Неужто одни счастливчики ходят к тебе?

Баба Катя улыбалась:

– Ну как тебе сказать, чтоб понял ты? Все, вишь, от самой веры зависит. Бывает, случится что – бежит человек к одной бабке, потом – к другой. Те ему по-разному все сказывают. Случается – совсем по-разному, до наоборот. Вот в чей сказ он поверит сам, то и сбудется. Вот давеча приходила девонька молодая, несмышленая совсем, хоть и студентка. Бормочет: мол, тревожно ей, что гребень уронила в полный месяц. Что это за примета такая – уроненный гребень, – никто не знает. А ей, вишь, тревожно. Так я ей и говорю: мол, ступай, девка, и радость жди большую. Может, жениха хорошего встретишь, а может, в учебе у тебя завтра все наладится. Ты иди. И верь… Она ушла, а на сердце у нее легче теперь. Она верит, а Боженька ласков к тому, кто верит в хорошее. Понял, воробышек?

Федор покивал, хотя мало что понял. Он не мог взять в толк, зачем врать человеку, успокаивать его, если ему на роду написано в колодец свалиться? Так и ходил без ответа, пока не задал вопросы свои соседу дяде Коле. Тот похлопал Федора по плечу:

– Чудак-человек… У меня вон рак давно уже в груди. Знаю, что жить мне совсем малость. До ноябрьских – если повезет. Врачи говорят – и того меньше. А вот поговорю с Катериной – и полегче делается. Думаю, может, и впрямь еще годик-два осилю?

Дядю Колю хоронили в крещенский мороз – в самую январскую стужу. Федор шел с мужиками за гробом и думал, что бабушка, наверно, права. Выпросил дядя Коля у Бога своею верою еще лишних три месяца.

А однажды пришел к бабе Кате Петька Кулик из ближайшего колхоза. Субтильный мужичонка, пропащий пьяница. В колхозе его терпели, потому что не дебоширил никогда. Напьется и спит весь день. А с работой – грех, да и только. И журили его тихо, и ругали громко, и угрожали санкциями, и на поруки брали – ничего не помогало.

Пришел Кулик к ним в дом и хнычет:

– Утешь, баб Кать, совсем худо! Жизнь мне не мила. Утешь и… налей.

Катерина Степановна долго с ним в комнате разговаривала о чем-то. Только из-за дверей было слышно, как голос ее журчит. Кулик ушел от нее мрачный.

Бабушка из комнаты вышла, улыбается:

– Я ему сказала: «Все у тебя, Петя, будет в жизни. Совсем молодой еще. И уважать тебя станут, и женишься на красавице не из последних. Ты только, Петя, не пей хотя бы до конца лета. Ну превозмоги. Всего-то – пару месяцев».

Кулик в тот день напился сильнее обычного. А через три дня пришел к председателю:

– Дай работу!

Петьке поручили сено косить для колхозной живности. Сколько стожков накидаешь, столько раз уважение примешь. Не верил никто, что Петька Кулик больше двух дней продержится. А того – будто подначили. Косит и косит, косит и косит. Охапки высушивает – в стога таскает. Полмесяца продержался.

В середине августа туристы разбили палаточный городок на берегу залива. Поставили палатки и сено под них напихали, чтобы мягче и суше было. А сено с соседних стожков брали.

Кулик пришел как-то утром – от двух стогов только холмики сухие остались. Сел он на землю, схватился за голову и чуть не воет:

– Две недели не пил! Как лошадь, потел! Суки!

Ринулся домой, схватил ружье. Пока до залива обратно бежал – оба ствола зарядил. Подбежал к ближайшей палатке. Туристы спали еще. Сладким утренним сном. От картечи брезент палатки стал похож на дуршлаг…

Потом Кулика судили. Дали двенадцать лет. Но он на первом же этапе умер. Сердце…

Он слабый был. Субтильный. И не дебошир.

Бабушка тяжело переживала случившееся.

– Вот горемычный! А все я виновата. Пил бы себе и пил. Никому зла не делал.

Отец Федора буркнул тогда:

– Пил бы, не пил бы – все одно: так бы и кончил. Судьба такая…

Судьба… Сколько раз Лосев вздрагивал, слыша это простое и такое тяжелое слово. Вот и сейчас он думал с тревогой: «Куда поворачивает судьба? Что значат все эти нелепые случайности и странные совпадения? К чему вдруг появилась у меня в квартире эта утренняя пернатая гостья? Может, и впрямь знак? Кто ответит? Бабушка, успокой!»


Лосев подошел к дверям фотостудии, когда сигналы радиостанции «Маяк» оповестили пустующую округу, что в Москве – восемь часов. «Они что, вообще не выключают радио?» – подумал Федор, разглядывая, щурясь от солнца, серую скалу жилого дома, покрытую щербинками распахнутых окон. Он повозился с замком, открыл тяжелую дверь и, уже привычно пошарив в темноте рукой, щелкнул выключателем. Но чрево подвала оставалось черным и безжизненным. Лампа дневного света все-таки вышла из строя. Она ведь предупреждала вчера…

Федор открыл пошире дверь, чтобы хоть как-то ориентироваться в темноте, спустился по ступенькам, на ощупь добрался до стола и присел на корточки в надежде найти кнопку на блоке удлинителя и включить фоновый свет. Это ему удалось, и вместе с тусклыми софитами, закрепленными над бумажными фонами, засветилась неожиданно тонкая рамка двери, спрятанной между пеналами, – той самой, что так и не открыли они с Еленой вчера.

Лосев осторожно присел за стол, освободил локтем пространство и, высыпав перед собой ключи, принялся отбирать нужный. Слепые блики заднего освещения, отраженные фонами, робко очерчивали в темноте съемочный табурет, часть рабочего стола и самую верхушку нагроможденной друг на друга аппаратуры. Федор вновь отметил про себя, что ему еще предстоит разобраться в ее назначении. Он провел ладонью по пыльной, шершавой поверхности передней панели массивного агрегата, подключенного к рабочему компьютеру фотографа. Тут его взгляд упал на внушительный ворох конвертов и фотографий, сваленных на многоярусной пирамиде пластиковых полок. Он не без труда снял верхний ярус и, как корзину с бельем, перетащил его на монтажный стол, примыкающий к плоттеру, после чего вернулся на рабочее место и опять склонился над ключами.

Наконец ему показалось, что он нашел что искал. Маленькая щербатая макаронина действительно подошла к замку, и Федор, распахнув таинственную дверь, оказался в комнатушке, похожей на подсобку. Это и была подсобка, оборудованная под склад, но при этом было совершенно очевидно, что здесь кто-то раньше жил: Федор с удивлением обнаружил раскладушку в углу, столик с газетами и тарелками, электрическую плитку и чайник.