— Ваше величество…

— Он умрет. Я знаю это, он еще сегодня умрет. И разве так будет не лучше? Если бы он остался в живых, разве не стал бы он таким, как Леопольд[43]? Или как Бурбоны? Кровь Бурбонов тоже отравлена. Великая Мария-Терезия это знала. И все-таки она хотела, чтобы ее дети породнились с ними. Наверно, в золотых диадемах королев заключена какая-то темная сила, заставляющая их губить собственное потомство. А я — разве я поступила не так же? Со своими дочерьми, со своим сыном[44]. Хотя я знала это! Хотя я знала, знала… знала…

Ее речь превратилась в невнятное бормотание.


Весь день пролежала так Мария-Каролина, вытянувшись на кровати. Неподвижно, с бледным лицом, с закрытыми глазами. Как мертвая. Только крупные слезы, катившиеся из-под ресниц, говорили о том, что она жива, и еще — подрагивающие губы. Она непрерывно что-то бормотала, как бы отвечая какому-то кричащему в ней голосу. Кричащему и вопрошающему.


С наступлением вечера Эмма поднялась. Осторожно, чтобы Мария-Каролина не заметила. Но при первом же движении королева открыла глаза и вопросительно взглянула на Эмму.

Эмма молча приподняла мальчика и показала его матери. Он неподвижно лежал у нее на руках, и тень легкой улыбки застыла на его бескровных губках.

Он только что умер.

Мария-Каролина долго смотрела на него. И пока она смотрела, застывшая на мертвом лице улыбка, казалось, передалась ей и осушила ее слезы.

— Подожди, дитя мое! — прошептала она. — Подожди еще немного у врат. Мы все войдем вместе с тобой…

* * *

Час спустя Эмма поднялась на ют, чтобы сообщить Нельсону о смерти принца. Он встретил ее очень возбужденный.

Близок конец?

Но он, сияя, радостно указал на свет, видневшийся на юге над морем.

— Маяк Монте Пеллегрино! Завтра мы будем в Палермо.

Глава двадцать восьмая

Палермо[45], 5 января 1799

Мое возлюбленное дитя!

Король, твой отец, шлет курьеров в Вену и Лондон; я пользуюсь случаем, чтобы написать тебе. То, что я должна тебе сообщить, наше бегство, прощание с Неаполем, шторм, утрата Альберта в течение восьми часов, наши лишения — все это так печально, что я не нахожу в себе сил описать тебе это подробно. Я два дня пролежала тяжело больная, с сильным жаром и болью в горле. Твои сестры и Леопольд совершенно обессилены. Моя невестка[46], кажется, никак не может оправиться после родов; в последнюю ночь она так кашляла, что испачкала кровью два носовых платка.

Я опасаюсь, что у нее чахотка. А это заставляет меня беспокоиться за ее мужа, который спит с ней вместе Да и для моих девочек тесное общение с ней может быть вредно. Но это не изменить; наши условия не позволяют вести раздельное хозяйство.

Наше жилище… сырые стены, ни ковров, ни мебели, сырой и холодный воздух… смертельно! К тому же Сицилия совсем не похожа на Неаполь. Здесь есть конституция; без согласия парламента король не может получить ни единого су. И все-таки мы должны благо дарить Бога за то, что он дает нам хотя бы то.

Известия из Неаполя…

Я никогда не пойму, как оказалось возможным, чтобы шестнадцать-двадцать тысяч злодеев смогли поработить четыре миллиона людей, которые знать их не хотели.


21 января.

Прошло шестнадцать дней с того момента, как я начала это письмо. Однако наше неизменное несчастье хочет, чтобы дул неблагоприятный ветер.

Из Неаполя ежедневно поступают все боже тревожные известия. Заключено перемирие! С согласия наместника! Хотя Пиньятелли не имел на это никакого права, никаких полномочий!

Перемирие самое постыдное! Отданы Капуя, вся артиллерия, два с половиной миллиона душ, наши богатейшие провинции, в которых еще не ступала нога врагов; закрыты для наших союзников гавани обеих Сицилий. Мы никогда не согласимся с этим. Без нашей ратификации договор недействителен.

Мы как раз намеревались заявить наш протест, когда на императорском корабле прибыл наместник с высшими гвардейскими офицерами. Разумеется, Пиньятелли был тут же арестован. Теперь мы наконец узнали все обстоятельства. Едва король уехал, поднялось дворянство. Вопреки письменным приказам его величества, хотя и был назначен наместник, предатели заявили, что возьмут власть в свои руки, чтобы восстановить общественный порядок. Пиньятелли лишь слабо сопротивлялся. После этого они создали городскую гвардию и потребовали перемирия. Первый — генерал Мак. И когда Шампионне ответил, что он признает только гражданскую власть, Пиньятелли еще раз уступил и послал к нему князя Мильяно и герцога Джессо. Которые и подписали позорный договор.

Но тогда восстал народ. Более ста тысяч лаццарони. Они разоружили остатки войска, кричали: «Да здравствует король!» «Да здравствует Неаполь!» «Да здравствует святой Януарий!», выбрали генерала князя Молитерно, молодого, отважного, но легкомысленного человека, своим предводителем, захватили замки, гавань, военные поселения. Все было разграблено, министр финансов брошен в тюрьму, Пиньятелли оказался под угрозой.

И тогда он уехал. А Мак… он бросил армию, ничего нам не сообщив. Никто не знает, где он[47]. Саландра, который командует обломками армии, пишет только одно: «Он исчез». Мы не знаем, что нам об этом думать…

Дай мне Боже не сойти с ума! Если в результате демократизации или завоевания я потеряю Неаполь… я этого не переживу…


28 января

С пятнадцатого из Неаполя ни одного письма, никаких известий!

Прибывшие сюда жители Рагузы рассказывают, что в городе непрерывная стрельба из ружей и пушек. Дворянство и третье сословие намерены сдаться французам и основать аристократическую республику. Они предают свой самый священный долг ради Маммоны. Напротив, народ не хочет французов в Неаполе и готов защищать город до последнего. В городе беспорядки. Арестанты и каторжники с галер выпущены на свободу. Царит полная анархия.

Я только боюсь, что народ будет обманут, ибо что еще это может означать: за пятнадцать дней мы не получили ни единого сообщения? Где Марко, Симонетти, Коррадино, Спинелли? Где архиепископ? Где члены магистрата? Неужели никто больше и не думает о короле? Для меня это — жестокий урок…

Или… быть может, над городом уже развевается трехцветный флаг?

Так оно и будет. Мы потеряли все. Флот, артиллерию, склады; будущее моих детей; пять миллионов подданных; большую, богатейшую страну; более восьми миллионов ежегодного дохода…

Твой отец пытается делать все возможное, чтобы ему было не в чем себя упрекнуть. Так, он назначил кардинала Руффо наместником тех провинций, которые у него еще остались. Руффо хочет начать из Калабрии контрреволюционное движение. Ах, я не верю в успех. Я слишком хорошо понимаю этот план, он приведет нас к полному поражению. И я убеждена, что он осуществится. Если Неаполь будет целиком охвачен революционным движением, Сицилия последует за ним. А здесь революция будет гораздо более жестокой и кровавой. Ни один из нас не выберется живым.

Ах, мои дети, мои дети. Стоит мне их увидеть, как у мет тут же льются слезы…

Твой отец, по-видимому, чувствует себя хорошо и выглядит довольным. Быть может, из набожности, а возможно, из смирения. Он оборудовал себе прекрасный загородный дом, строит, сажает растения, рыбачит, охотится. Вечерами отправляется в театр, на балы-маскарады, развлекается, весел и в хорошем настроении. Неаполь для него словно страна готтентоттов; он и не думает о нем. Франц приблизительно так же. Девочки, Леопольд и я никогда не выходим из дома. После всего позора появиться перед людьми? Невозможно!

Шампионне живет в Казерте, занимает мои комнаты, спит на моей кровати. Они все разрушают и окончательно погубят дух дома.

Прощай, мое дорогое дитя. Как я живу… на острове на краю света… в то время как вся Италия принадлежит французам, а моря закрыты… может быть, я еще много месяцев буду лишена известий от тебя. Прощай, прощай. Желаю тебе удачных родов, здорового, сильного, красивого мальчика. Напиши мне, когда ты ожидаешь, чтобы я могла за тебя молиться. Это — единственное, что в моих силах…

Могу ли я просить тебя о помощи в нашей беде? Будешь ли ты хоть в малой мере нашей заступницей перед твоим мужем?

Если я умру… возьми моих детей на свое попечение Я прошу тебя от всего сердца. Девочки пусть поступят к салезианкам или постригутся в монахини. Они добрые, домовитые, привыкли к лишениям. Они никого не обременят. Лишь бы у них была крыша над головой! Если продать мои украшения, этого хватит на их содержание, им нужна лишь рука, которая бы их хоть как-то защищала. Бог вознаградит тебя за это через твоих детей…


9 февраля.

Мое дорогое дитя, продолжаю для тебя мой грустный дневник. Стараюсь заглушать свои стенания, чтобы не тревожить чрезмерно твою любящую душу. Но ничто нам не удается, даже самые незначительные мелочи.

Молитерно и Роккаромана[48] с большой частью дворянства отправились в Казерту для переговоров с Шампионне. Они увенчали свои преступления — продались[49]

Народ, верный королю, что-то заподозрил. Решил расправиться со всеми якобинцами. У герцога делла Торре нашли французское письмо[50] и убили этого предателя, а также его брата. Поделом им.

Тогда преступниками овладел смертельный страх. Они снова стали просить Шампионне войти в Неаполь. Они непрерывно слали к нему гонцов. Среди них Альбанезе, Бисчелья, Доменико Чирилло. Наконец Шампионне согласился, но с условием, что они в качестве залога и в доказательство своей честности отдадут в его распоряжение замок Санто-Эльмо. Они пообещали. А чтобы усыпить подозрение народа, они затеяли кощунственную игру с верой народа в покровителя Неаполя, взяли статую святого Януария из собора и пронесли ее в торжественной процессии по городу. Духовенство читало проповеди о мире, а Молитерно — этот негодяй без веры, без нравственности, без принципов — босой, во власянице нес хоругвь. Затем, когда процессия вернулась в собор, он со стонами и слезами обратился к толпе. Заклинал ее возложить свои надежды на помощь святого, который порукой тому, что французы не станут хозяевами Неаполя. Потребовал от них клятву, что они будут стоять за дело отечества. Сперва он дал эту клятву сам, затем все с воодушевлением повторили ее за ним. Тут же он призвал их вернуться в свои жилища, к своим семьям; пригласил их прийти на следующий день в ратушу Сан-Лоренцо на общее собрание.