Наконец Мария-Каролина, кажется, что-то поняла, Отложив фруктовый ножик, она устремила испытующий взгляд прямо в лицо Эмме:

— Вы, кажется, заняты чем-то другим, миледи! — сказала она с легким раздражением, непривычно титуловав ее. — В чем дело? Вы получили известия из Парижа? Вы уже дважды упомянули имя королевы!

При первом же резком слове Эмма встала.

— Будущее сиятельной сестры вашего величества пугает меня, — почтительно ответила она. — Не знаю почему, но в последние дни… я только и думаю о кровожадности якобинцев, с которой они посмели покуситься на священную особу их короля…

Мария-Каролина взглянула на нее удивленно.

— И вы связываете судьбу Людовика с судьбой моей сестры? Я не понимаю, почему. Не думаете же вы, что эти люди, поправшие человеческое достоинство, забудут, что Мария-Антуанетта австриячка? Ей бросили в лицо это слово как оскорбление. А теперь это может защитить ее. Они побоятся испортить отношения с австрийским императором. Когда в народе уляжется жажда крови, они будут рады вернуть ее и ее детей в Вену. Вы качаете головой? Говорите, миледи! Что вы об этом думаете?

Эмма печально подняла глаза.

— Жажда крови, ваше величество? Может быть, она охватила чернь. Но вожди… Я читала речи Робеспьера. Пыталась составить по ним образ этого человека. Он говорит бесстрастно, без ненависти. Но монархия представляется ему принципом, враждебным его принципу народовластия. Поэтому он стремится свергнуть трон и уничтожить короля и все, что связано с ним. Вы полагаете, ваше величество, что этот холодный, расчетливый человек побоится Австрии? Он, готовый и себя, и весь свой народ принести в жертву своим идеям?

Мария-Каролина вскочила в волнении.

— Миледи! Вы говорите так, будто одобряете эти идеи!

— Мне они отвратительны, как всем людям, имеющим сердце и способность чувствовать. И тем не менее, если поставить себя на место этих людей… Этот народ, зашедший так далеко, что потащил на эшафот своего безвинного короля, сможет ли он сделать шаг назад? Не станет ли он опасаться, что, если освободит королеву, она возвратится во главе войска, чтобы воздать ему за содеянное?

В глазах Марии-Каролины вспыхнул огонь:

— Беззащитную женщину! Невинных детей! Пусть они только посмеют! Пусть только посмеют! — Она быстро ходила взад и вперед по комнате. Потом неожиданно остановилась перед Эммой — лоб в морщинах, недоверчивый взгляд. — Отчего вы мне говорите все это, леди Гамильтон? То же говорят мне Актон, сэр Уильям, князь Кастельчикала, маркиз Ванни, прокуратор Гвидобальди. Они называют якобинские идеи заразой, которая распространилась из Парижа по всей Европе. Якобы и в Неаполь занесли эту заразу офицеры адмирала Латуш-Тревилля, тайно прибывшие в страну, чтобы отравить души нашей молодежи. Мне уже нельзя полагаться на собственный двор. Знать, чиновники, буржуа, армия, флот — весь народ в заговоре против трона — вот в чем меня постоянно стараются убедить. А теперь еще и вы, миледи! Вы используете несколько мгновений, выпавших мне для отдыха, чтобы начертать на стене кровавое привидение Людовика. Чего думают достичь таким образом? Свести меня с ума? Или толкнуть меня на то, чего не осмеливаются потребовать от меня открыто?

Голос ее был резким, с нотками угрозы, она не сводила глаз с Эммы. Может быть, она разгадала тайный замысел Актона и сэра Уильяма извлечь пользу для Англии из взаимного недоверия королевы и ее народа?

Эмма с трудом скрывала свою тревогу. Прибегнув к усвоенному в школе сэра Уильяма искусству притворства, она выпрямилась и смерила королеву сверкающим взглядом.

— Ваше величество велели мне сказать, что я думаю. Если мои слова не нравятся… Я — супруга английского посла. Да будет ваше величество так милостиво, что позволит мне удалиться.

Мария-Каролина, стиснув зубы, резко отвернулась:

— Как вам будет угодно, миледи!

Отвесив глубокий поклон, Эмма пошла к выходу. Но у двери королева догнала ее и удержала за платье:

— Ты и вправду уходишь? Разве ты не видишь, что я больна, что все мои силы исчерпаны?

— Ваше величество…

— Ах, оставь ты свои «величества»! Когда мы с глазу на глаз… Ну да, я оскорбила тебя… А все моя вспыльчивость! Я прошу у тебя прощения. Ну, довольна ты теперь?

Обняв Эмму, она повела ее снова к столу, усадила на диван, гладила ее щеки, улыбалась ей, целовала ее. Словно большое дитя, она играла с Эммой, как с куклой. Снова взяв в руки ножичек, она опять принялась чистить для Эммы апельсин и смеясь стала класть ей в рот сладкие дольки.

Эмма не сопротивлялась. Улыбалась шуткам, отзывалась на маленькие нежности. Но в ней зрела какая-то горечь. Она не видела пути для выполнения своей задачи. Королева все время ускользала от нее. Упрямая и настойчивая в политике, в личном общении она была нервна, неровна, бросалась из одной крайности в другую. Как будто в этой забавной игре находила отдохновение, как будто ее воля черпала в этом новые силы.

Она была, как Мария-Антуанетта, — легкомысленна и склонна к преувеличениям. Никогда не опасалась того, что ее поступки могут быть ложно истолкованы. Печальный опыт не сделал ее осторожнее. Она, казалось, уже снова забыла о памфлете, который только два месяца назад был опубликован против нее в Париже офранцузившимся миланцем графом Горани, хоть этот памфлет содержал все самое позорящее, что только можно было сказать о монархине, женщине, матери. Там, например, говорилось, что из восемнадцати детей у нее умерло одиннадцать, так как у нее был план намеренно, плохим обращением с ними, убить своих сыновей, дабы помочь Австрии завладеть Неаполем. И это при том, что она была нежнейшей матерью, а при отсутствии наследника к правлению пришли бы другие ветви дома Бурбонов, но никак не лотарингские Габсбурги. Ее дружбу с Эммой тоже облили грязью, намекая на позорные отношения, называя часы невинных бесед милетскими ночами. Как будто было противоестественным для одинокой, угнетенной заботами монархини искать утешения и возможности высказаться у своей подруги и единомышленницы.

Но народ верил этой клевете. Как парижская чернь верила слухам о Марии-Антуанетте и Луизе Ламбаль. Если бы к власти пришли эти лаццарони, высшее наслаждение которых — мучить невинных животных, они бы сделали с Эммой то же, что парижане с Ламбаль. Они бы с песнями понесли по улицам на пике голову Эммы…

Не сказав ни слова, презрительным жестом Мария-Каролина отодвинула в сторону книгу лжеца. Она — королева, дочь Марии-Терезии, она выше сиюминутного мнения толпы. Эмма же, напротив, жила в этом настоящем, ей приходилось непрерывно отстаивать свое положение, защищаясь от явных и скрытых нападок. Об этом Мария-Каролина как будто и не думала!

Был уже поздний вечер, когда дежурный камергер доложил о прибытии правительственного курьера Феррери. Мария-Каролина удивленно взглянула на него:

— Феррери? Разве он не в Перзано с королем?

— Он прискакал оттуда с письмом к вашему величеству.

Удивление Марии-Каролины росло. Подумав мгновение, она приказала впустить Феррери.

Феррери вошел, разгоряченный быстрой ездой. Нетвердым шагом направился к Марии-Каролине, остановился на приличествующем расстоянии, медленно открыл свою курьерскую сумку. Эмма поймала его быстрый, беспокойный взгляд. В ее голове мелькнула мысль. Фердинанд не знал, что она собиралась подготовить Марию-Каролину. Не написал ли он королеве то, о чем не посмел сказать ей?

Ее охватил страх. Доменико Чирилло, лейб-медик, определил неровность характера королевы как истерию, следствие многих родов и огорчений. Под все растущим напором забот эта болезнь, казалось, прогрессировала и при резком потрясении легко могла привести к катастрофе.

Когда Мария-Каролина схватила письмо, Эмма упала перед ней на колени:

— Не распечатывайте его, ваше величество! Не читайте его до тех пор, пока я…

— Что с вами, миледи? — спросила уязвленная королева. — И Феррери тоже не в себе.

Сломав печать, она развернула листок.

— Я заклинаю ваше величество, выслушайте меня! Вы спрашивали меня, почему я дважды…

Королева вздрогнула:

— Мария-Антуанетта?

Приблизив письмо к близоруким глазам, она поспешно стала читать, тихо, с трудом произнося слова. Вдруг она остановилась, смертельно побледнела. Страшная судорога сотрясла все ее тело. Она подпрыгнула, как от удара бича, открыла рот, как бы желая крикнуть. Взгляд ее дико блуждал по комнате… Он остановился на Феррери. Она смотрела на него, не узнавая. Потом… Зубы ее заскрипели, тело напряглось, лицо застыло, стало непроницаемым. Уронив письмо, она судорожно впилась в край стола.

Мгновение она стояла неподвижно. Потом вокруг губ появилось подобие улыбки.

— Не будете ли вы так добры, миледи, дать вон тот кошелек с моего письменного стола Феррери? — сказала она голосом, исходившим, казалось, из глубины ее груди. — Благодарю вас, Феррери, за вашу старательную службу королю. Теперь отдохните и завтра возвращайтесь в Перзано. Скажите его величеству, что я благодарю его за внимание и желаю ему доброй охоты.

Милостиво кивнула ему. И когда он покинул комнату, она все еще продолжала кивать, оборотившись к месту, где он стоял. С той же пустой улыбкой. Улыбкой тех, кто рожден королевами.

Потом руки ее ослабли. С душераздирающим криком Мария-Каролина упала на стол, со всего размаха ударившись лбом о дерево. Так лежала она долго, все время испуская на одной ноте страшный вой, который пыталась подавить всеми силами. За стенами к нему, конечно, прислушивались придворные подхалимы.

Этот болезненный звук разрывал Эмме сердце. Обхватив Марию-Каролину руками, она склонилась над ней. Окликала ее по имени, данному ей на ее любимой родине:

— Шарлотта!.. Шарлотта!.. Лотхен!

Мария-Каролина подняла голову, как бы прислушиваясь к далекому голосу: