Но вдруг, словно от удара молотом, кисть руки откинулась в сторону и стала биться в диких судорогах… Началась страшная борьба между ней и Нельсоном. Стиснув зубы, он пытался согнуть руку, раскрыть слипшиеся пальцы, но усилия его долго оставались тщетными. Наконец судорога прошла, пальцы раздвинулись, кисть упала.

Глубокий, прерывистый стон вырвался из груди Нельсона.

— Ничего, миледи! — быстро сказал он. — Это последствия лихорадки, которой я заболел в Вест-Индии. Простите за неприятное зрелище. И… прощайте! Прощайте!

Она видела его смущение, неуверенность. Молча дала ему уйти. Прислушивалась к шуму его шагов, пока он не стих в длинных коридорах. Потом заперла дверь. Ей казалось невозможным видеть этой ночью другие лица, слышать другие голоса. Пусть Джошуа и Том уедут, не попрощавшись с ней. Что ей до того! Она никогда уже не увидит Нельсона…

Никогда?

Она вышла на балкон, притаилась, оперла голову о ладони. Вглядывалась в темноту. Думала…

Теперь она поняла. Это прощание открыло ей глаза. И тот сумасшедший сон в объятиях сэра Уильяма. Она любила Нельсона. А теперь он уехал…

Никогда?

Когда-то она, поднявшись с лондонских улиц, бросилась в объятия Гревилла:

— Я люблю тебя! Возьми меня!

Тогда она была правдивой и высокой. Но сегодня, после долгого позора немилых ей объятий, с которыми она мирилась…

Может быть, Нельсон и не устоял бы против ее красоты. Но сердце его принадлежало жене. Соблазнительница толкала его к той же низости, от которой страдала ее собственная душа. А потом он бы презирал и проклинал ее.

Может быть, хорошо, что он уехал?..

И никогда?..

Она поднялась в ознобе, хотела вернуться в комнату. Но в это время на востоке забрезжил первый слабый проблеск нового дня. Она спешно пошла за подзорной трубой, поискала корабль.

Наконец она увидела его. На мачтах уже поднялись белые паруса, легкий утренний бриз надувал их. Из тишины выплыли четкие ритмы далекого пения. Матросы поднимали якорь. Корабль медленно заскользил по волнам. Стало светлее. Розовые лучи пронзили воздух. Вдруг бесчисленные потоки пурпурных лучей разлились по яркому сапфиру неба, по синеватому металлу моря, по сверкающему изумруду лугов. Потом они вознеслись на холмы, потекли на Мизенум, на Ишиа, на которой, как жертвенный алтарь, пылал Эпомео, тогда как дымная тень Везувия простиралась над морем.

Из этой тени появился «Агамемнон». Диадемы огней горели на концах его мачт, тело корабля было окутано пурпурным плащом. На пылающе алых крыльях своих парусов он, казалось, поднялся из моря, как из огромного гнезда, и устремился к солнцу. Царь-орел.

Он исчез за Мизенумом как раз тогда, когда взошло солнце. Оно натянуло золотую тетиву света над вершиной Монте Сомма. Хрустальное светлое утро поднялось из пучины моря.

Сияя в его лучах, улыбалась Партенопа[5].

Глава девятая

Шестого октября Нельсон сообщил сэру Уильяму о неудачной охоте на французские корабли и о своем возвращении к лорду Худу в Тулон. Он приложил письмо для Эммы, в котором Джошуа описывал свои впечатления от плавания. Эмма написала в ответ несколько дружеских строк, и между ней и далекими друзьями завязалась оживленная переписка, особенно с тех пор как сэр Уильям, перегруженный работой, поручил ей политические донесения флоту. Между ними почти еженедельно курсировали быстроходные парусники, обеспечивавшие Эмме полную печального очарования связь с тайно любимым человеком. В его письмах, нередко написанных наскоро, отражался, как в зеркале, его характер: его пламенный дух, победоносно сражающийся против телесного недуга, высокие устремления, набожность и любовь к родине. И все это принадлежало другой…

В ней тайно нарастал гнев на судьбу, которая так поздно привела к ней Нельсона. Радость, что он считал ее достойной разделять его высокие идеи. Боль от того, что она не может сделать ничего, чтобы помочь ему на его пути. Она твердо верила в его силу, в его будущность. Она мечтала о том далеком дне, когда сможет возложить на его лоб лавровый венок, в котором пока ему было отказано. Пусть счастье его сердца принадлежит другой, а все же его дух однажды, пусть хоть однажды, поднялся на высоты жизни вместе с духом Эммы: два белых огонька, слившиеся друг с другом, осветили на мгновение темноту ночи, в которой блуждала Эмма…

Теперь ей понятно было тихое блаженство Марии-Магдалины, когда ей было позволено омыть ноги Спасителя. Безропотное служение, не ведающее собственных желаний. Только право любить. Как служительнице храма Весты, с молитвой преклонить колени пред священным огнем собственного сердца…

Одинокими ночами ей случалось переживать блаженный восторг, когда она думала о нем, далеком. Бестелесный, он приближался к ней, свободный от низменной плотской оболочки. Она слышала его голос, видела его глаза — и с ней говорила его душа, погружала ее в звучащее море музыки, пронизывала ее тихо струящимся теплом. На поющих волнах лучей она поднималась все выше и выше, пока не растворялась вся целиком и не превращалась в один-единственный, нежный, трепещущий аккорд, который тихо угасал в золотом, залитом солнцем облачке…

А дни ее были наполнены грязными обыденными делами. Непрерывно приходилось плести новые интриги, заключать новые сделки, выдумывать новую ложь. Время двигалось по морю крови, и сквозь толстые стены палаццо Сесса проникал дым принесенных в жертву горящих гекатомб.

* * *

С тех пор как Эмма впервые женой посла вступила на придворный паркет, она стала доверенным лицом Марии-Каролины. Причин этого королева от нее не скрывала. Ее околдовала красота и открытость, скромность и естественность Эммы, и это напоминало ей ее юность под материнским крылышком Марии-Терезии, безыскусную веселую жизнь при венском дворе. Тогда как в Неаполе все дышало враждой, хитростью и интригами, едва прикрытыми окостеневшими формами испанского этикета. Окруженная со всех сторон наушниками, Мария-Каролина не могла ни сделать ничего, ни вымолвить самого безобидного слова, которое не было бы извращено, вывернуто наизнанку и использовано ее врагами с целью подорвать авторитет «австриячки» в народе. Не находя у короля защиты от клеветы и помощи в трудных делах правления, которые этот недоумок предоставлял вершить ей одной, Мария-Каролина ожесточилась за двадцать пять лет безрадостного брака. Она была одинока, окружена чуждым ей народом и платила недоверием и презрением за ненависть, которая преподносилась ей и в открытую, и под маской учтивости.

Появление Эммы было для нее лучом света после долгой ночи. Сэр Уильям был богат. Исполнял любое желание своего дорогого сокровища. Блеск двора не мог бы больше украсить ее. Скорее уж ее совершенная красота была лучшим украшением двора. Если у нее и были политические амбиции, то осуществляла она их только во благо королевы.

Англия все время была готовым на жертвы другом Неаполя, надежнейшей опорой Марии-Каролины в ее борьбе против революции, которая подступала все ближе и ближе, угрожая ее трону и наследству ее детей.

Кроме того, Эмма была не болтлива, тактична. Это доказали осторожные проверки. Она никогда не выдавала доверенного ей секрета, всегда в присутствии посторонних оказывала королеве полагающиеся ей почести. И, наконец, — эта красивая, неэгоистичная, молчаливая женщина пережила много трудного и была обладательницей нежной, много выстрадавшей души — Мария-Каролина могла изливать ей все свои заботы, всю свою боль, не опасаясь предательства или непонимания. Тем, чем для Марии-Антуанетты в ее счастливые дни была Луиза Ламбаль, была для Марии-Каролины Эмма: бескорыстной, бесхитростной подругой, каких редко встречают королевы на своем тернистом пути.

Так говорила Мария-Каролина в тихие вечерние часы, оставаясь наедине с Эммой. Тогда она была вся — женщина, вся — открытость и преданность. С материнской заботой она строила планы будущего своих семи детей, которые остались у нее из восемнадцати и которым при скромном состоянии семьи могло достаться лишь скудное наследство, жаловалась, стыдясь и гневясь, на низкие страстишки короля, оскорбляющие чувство образованной женщины и королевы. С тоской вспоминала о немногих часах счастья, которые достались ей в нищенском холоде брака по расчету. Когда-то она любила молодого князя Караманико. Той королевской любовью, уделом которой в те времена была только гибель. И принесла возлюбленного в жертву непреложным требованиям государства. Как и себя приносила в жертву — ежедневно и ежечасно…

При воспоминании об этой короткой весне ее сердца на волевом лице Марии-Каролины появлялся слабый свет, а утолщенная нижняя губа — наследие дома Габсбургов — дрожала, голос был глуховат. И Эмме чудилось, что от усталых слов веет пряным ароматом увядших роз.

* * *

Шестнадцатого октября голова Марии-Антуанетты упала под ножом гильотины. Через пять дней сэр Уильям через курьера получил известие об этом.

Никто не мог решиться сообщить королеве о судьбе сестры, которую она боготворила. Фердинанд трусливо бежал в один из своих охотничьих домиков, предоставив все премьер-министру. Сэр Джон Актон предпочел укрыться за спиной сэра Уильяма, получившего это известие. А сэр Уильям заранее содрогался, вспоминая о внезапных взрывах гнева Марии-Каролины. Он воззвал к Эмме, едва ли не умоляя ее о помощи. Та согласилась, бросив на «улыбающегося философа» насмешливый взгляд. Но когда вечером она сидела против ничего не подозревавшей подруги, которая с любовью выбрала самые роскошные фрукты из стоящей перед ней вазы и начала собственноручно чистить их для нее, у Эммы стало тяжело на сердце. Ей предстояло нанести несчастной, и так уже согнувшейся под гнетом собственной жизни, новый удар, который глубоко потрясет ее. Она, пряча страх, взялась за дело, окольными путями постепенно приближаясь к своей цели И всякий раз отступала со страхом от решающего слова.