Потом ей виделся корабль, плывущий по синим водам Адриатики. Стремительный ветер со стоном и треском рвет паруса, морские волны вздымаются в чудовищные валы, небо разрезают сверкающие без перерыва молнии, грохочет гром. На корабле — паника и стоны отчаяния. Только двое людей осмеливаются, не бледнея, смотреть в лицо разбушевавшейся стихии. И снова это ее брат и его товарищ. Генрик не страшится бури, — он отважен, и ему придает силы бесстрашие его друга. Но в минуту смертельной опасности мысль Генрика летит к родной стороне, к могилам родителей, к сестре, которую он оставил ребенком, и в глазах его блестят слезы прощания и сожаления, что он никогда больше их не увидит. Глаза другого мужчины сухи, они пылают огнем, позаимствованным у блеска молний. Его лицо торжественно-спокойно перед схваткой со стихией. «Генрик, — говорит он, — почему у тебя слезы на глазах? Ведь ты же человек! Разбушевавшимся стихиям не поглотить тебя, до последней минуты жизни ты повелеваешь ими, ибо они бессмысленны, а человек — сосуд мысли; они грозят, а ты не бойся; буря сгинет, а твой дух, слитый с духом всего человечества, никогда не исчезнет!»

И Регина в своем воображении видела возвращение брата и Равицкого в Париж. Равицкий привез с собой написанный им во время путешествия замечательный труд, который делает ему честь как инженеру и геологу. Ученые окружают его почтением и признают собратом по духу, знаниям и заслугам; перед ним открылись врата к вершинам науки, ему была предложена в Париже профессорская кафедра. А он, вместо того чтобы стремиться к славе, искать удачи в чужих краях, уносится мыслью далеко от великолепной столицы к родному краю, где родился, и отказывается от славы.

Все это Регина видела так отчетливо потому, что не раз рисовались ей эти картины во время рассказов брата, а в тот день, после знакомства с Равицким, они приобрели только большую выразительность.

Может, эти картины заставили ее оглянуться на собственное прошлое, скрытое от других и видимое лишь ей одной.

Может, она задумалась о семейной жизни, согретой любовью близкого человека, озаренной лучами от колыбели, в которой звенит серебристый смех дитяти.

Может, она думала о теплоте и сердечности, которых была лишена, но к которым рвалась ее душа, — и вздохи вырывались из груди, уста дрожали, глаза застилало слезами.

Может, ее мечта вновь перенеслась к человеку, стоящему в облаках на вершине горы, над пропастью, или на палубе тонущего корабля спокойно взирающему на разбушевавшуюся стихию.

Думала Регина об этом или о чем-то подобном? Если бы кто-нибудь увидел глубокую морщину на ее лбу, затуманенный взор, услышал глухие рыдания, он повторил бы вслед за английским писателем: «Все может быть!»


В тот же день графиня Икс, выслушав отчет Фрычо о визите к Ружинской, его восторги по поводу ее красоты, воспитанности, а главное, умении одеваться со вкусом и элегантностью, сказала своей любимице:

— Chère madame Изабелла, вы живете по соседству с ними, faites-moi l'amitié[51] — сделайте завтра визит пани Ружинской и передайте, что я буду рада видеть ее у себя. De votre part[52] это не будет бестактным: Ружинская приехала издалека, и у нее нет здесь знакомых.

— Я буду там завтра, графиня, — согласилась Изабелла: у нее перед глазами стоял красавец Тарновский.


В тот же самый день Стефан, сидя в своей тихой комнате за книгой, с удивлением обнаружил, что принес с собой белую розу, которую Регина утром держала в руках, и этот, теперь почти увядший, цветок лежит у него на письменном столе. Еще больше удивился бы он, если бы заметил, что в его научное, важное исследование о топографии и геологических условиях окрестностей Немана вторгаются какие-то чуждые науке мысли, давно, казалось, отзвучавшие и забытые. Что же это были за мысли, нарушившие покой Стефана?

Может, в ту минуту, когда он размышлял над характером пластов, из которых состоят неманские околицы и которые он исследовал, на память ему пришло собственное его прошлое и он увидел, как день за днем, год за годом протекало оно спокойно и незапятнанно, а преодоленные трудности и совершенные дела укладывались в его душе, подымаясь все выше и выше, будто снесенные могучим дыханием с гор пласты бриллиантов и золота.

Может, со справедливой гордостью и удовлетворением заглядывая в свое прошлое, он неожиданно понял, что в прекрасном здании чего-то недостает, что на почве, им взрыхленной, растут сильные дубы и полезные злаки, но не цветут цветы.

Может, когда он склонялся над топографической картой, изучая изгибы реки, холмистые и пологие просторы полей, ему почудилось, что рядом, за спиной, мелькнуло милое женское личико, а из дальней дали послышался серебристый смех младенца и слово, что прошептали детские губы: «Отец!»

Может, когда взор его, отрываясь от карты, случайно натыкался на увядшую белую розу, перед ним возникало бледное благородное женское лицо с печатью перенесенных страданий.

Об этом или о чем-либо подобном думал Стефан?

Тот, кто в эту минуту увидел бы его ясное, гордое лицо, спокойное, как у человека с чистым и благородным сердцем, его сверкающие глаза, полные глубокой, но мужественной печали, тот повторил бы за английским писателем: «Все может быть!»

III

Невдалеке от главной улицы Д. стоял в саду, среди пестрых цветов и благоухающих кустов, небольшой (но не очень маленький) дом со светлыми окнами и крылечком на четырех столбиках, в котором жила с двумя внучками пани Зет. Если существовали когда-нибудь два человека, столь противоположные по внешности и по характеру, то, несомненно, это были графиня и пани Зет. Одного возраста, равные по рождению и достатку, они отличались друг от друга, как шутовство отличается от глубокомыслия, светская учтивость — от подлинного достоинства и благородства, христианская доброта — от слащавых улыбок салонной кокетки, как мудрость и спокойствие — от глупости и кривляния.

Всегда одетая в черное, в белом чепце, из-под которого виднелись тщательно уложенные букли еще густых седых волос, пани Зет с ее слегка удлиненным лицом, прелестным ртом и большими голубыми глазами, умно и кротко глядящими на мир, была великолепным образцом старых женщин, праведно и с пользой проживших жизнь, перенесших не одну утрату, женщин, которые со всепрощающим сердцем стоят у конца своего земного пути, не потеряв ясности ума и душевного спокойствия.

С пани Зет было хорошо и легко всем — и старым, и молодым, и умным, и простакам, людям добродетельным и сломленным житейскими невзгодами. Мягкая и вместе с тем величественная, обладающая глубокими познаниями, но простая и скромная, чистая как кристалл и снисходительная к недостаткам других, она соединяла в себе христианские добродетели с блестящим умом и знаниями женщины XIX века.

На свое положение в обществе пани Зет смотрела как на средство оказывать на окружающих благотворное влияние, а не как на особую привилегию, дающую право помыкать другими и, не имея заслуг, господствовать par la grace de Dieu[53] над прочими смертными. Она ценила ум, добродетель и трудолюбие, где бы они ни таились: под княжеским титулом и миллионами или под скромным именем в нищете. Вся жизнь ее была исполнена безграничной, бескорыстной любви к людям, а девизом были слова из Евангелия: «Дух дышит, где хочет, и голос Его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа».

Все, кто обладал высокими достоинствами ума и сердца, составляли круг ее знакомых. Ее дом в Д., обставленный со вкусом и простотой, свойственной самой хозяйке, совершенно не походил на сверкающий роскошью и бесчисленными безделушками дом графини. В нем чувствовался достаток, комфорт, даже изысканность, и при этом все в нем дышало благородством и сердечностью, излучаемыми хозяйкой.

Через несколько дней по приезде в Д. Регина Ружинская (она уже была знакома с пани Зет) сидела возле этой достойной и прелестной женщины в ее гостиной с окнами, открытыми в полный цветов и ароматов сад, а напротив них, опершись о край камина, стоя доктор К. Из сада доносились звонкие девичьи голоса, которым изредка вторил молодой звучный мужской голос; временами среди зелени и цветочных клумб раздавались взрывы серебристого юного смеха, врываясь в комнаты вместе с запахом цветов и порывами теплого ветра.

— Ты была у графини, Регина? — обратилась пани Зет к Ружинской, слегка покровительственно, как немолодые, добрые женщины любят обращаться к людям моложе себя.

— Я была там только один раз. Мне нанесла визит пани Изабелла В. и от имени графини настойчиво пригласила к ней. Я не хотела быть невежливой и позавчера ответила на это столь поспешно и настойчиво сделанное приглашение.

— Ваш брат был с вами у графини? — спросил доктор.

— Он сопровождал меня.

— Рад это слышать, — воскликнул доктор. — Я знаю, что ваш брат близкий друг Равицкого, и хотел бы просить его помощи в той трудной миссии, которая поручена мне графиней. Королева нашего круга, как сказал бы Фрычо Вевюрский, привыкла к тому, что все находятся у ее ног и выполняют все ее желания. Она настойчиво потребовала от меня привести к ней нашего уважаемого инженера, — она знавала его некогда в Париже, и популярность, которую он снискал себе там, произвела на нее неизгладимое впечатление. Сильно сомневаюсь, что мне удастся уговорить Равицкого, — я уже делился своими сомнениями с графиней, — но она настаивает, верно, думает, что раз я доктор, то могу повлиять на инженера: ремесленник с ремесленником — братья, ces gens de métier[54] всегда столкуются друг с другом.

Женщины усмехнулись, и пани Зет промолвила:

— Равицкий один из тех редких людей, которые в любом обществе умеют вызвать к себе симпатию и уважение, Я не удивляюсь, что его достоинства признают умные и почтенные люди, но ему отдают дань невольного уважения даже те, кто не может этого должным образом оценить.