Дом, в котором поселились Тарновский с сестрой, стоял на высоком фундаменте, обращенный балконом на одну из парковых улиц. На эту-то улицу и вышли трое молодых людей, чье любопытство было возбуждено вновь прибывшими. Вечер был довольно темный, мрак рассеивали лишь звезды, сверкавшие на безоблачном небе. Ротничанка шумела и гремела, будто ссорилась с Неманом, который тихо и спокойно принимал ее в свои объятия и так же величаво тек дальше, отражая в гладкой поверхности своих вод блестящие звезды и исчезая вдали, в белой мгле, которая, как море, заливала приречные луга. В зелени парка дрожащими светлячками блестели окна белых домиков; из одного доносились приглушенные звуки фортепьяно. Как бы в ответ где-то за костелом соловей пытался извлечь трели из уставшего от весенних песен горлышка.

Но не на звезды и не на далекий туман глядели молодые люди. Взор их был обращен кверху, но не к небу.

На высоком балконе, опершись о перила, стояла молодая женщина. Черты ее лица разглядеть было нельзя, но белизна его выступала во мраке, глаза, устремленные вдаль, сверкали живым блеском, стройная, изящная фигура в черном отчетливо рисовалась на фоне белой стены. Молодые люди тихо прошли под балконом, сели напротив на лавочке среди зелени и стали наблюдать. Вскоре в дверях, ведущих на балкон, из освещенной комнаты появился мужчина.

— Простудишься, Регина, — промолвил он.

— Нет, тепло, — ответила она. — Посмотри, Генрик, какой великолепный вид! — И когда брат подошел, добавила: — Знаешь, всякий раз, когда я гляжу на красивую реку или озеро, мне вспоминается Ружанна и то, сколько я перестрадала, сидя над ее чудесным озером.

— Ну вот, снова грустные мысли, сестричка! — с легким укором возразил Генрик.

— Да, дорогой. Мысли мои грустны, но каждая мыслящая женщина в моем положении грустила бы. При свете звезд я думаю о детстве, таком же ясном и золотом, как они, прозрачная гладь воды воскрешает в памяти светлые и чистые годы моей юности. Себя же нынешнюю я могу сравнить лишь с поникшей березой, которая вон там, посмотри, опустила в Неман сломанные ветви. Да, Генрик, — добавила Регина, опираясь на руку брата, — душа моя жаждет смерти.

— Нет, Регина, — прошептал брат, провожая сестру в комнату, — душа твоя жаждет обновления.

Молодые люди не слышали этого разговора, так как велся он тихо, чуть ли не шепотом, и до их ушей доносились лишь обрывки фраз. Вскоре после того, как брат и сестра ушли, послышались звуки музыки и вторящий им женский голос. Молодые люди подошли к самому балкону и через открытые двери увидели в освещенной комнате Тарновского, который играл на теорбе — инструменте, часто встречающемся в его родной стороне. За ним, чуть откинув назад голову, стояла сестра, и из уст ее лилась тоскливая мелодия.

Грустные и изящные фигуры брата и сестры, столь похожих друг на друга, составляли такую прелестную группу, звучный, немного грустный голос так прелестно сливался с простым деревенским инструментом, что легкомысленные повесы застыли в молчании, полные почтительного удивления, — картина, которая была перед ними, поразила их своим неописуемым очарованием.

Только когда смолкла музыка, закрылись балконные двери и погас свет в окнах, местные львы отошли от дома. Брыня и Одзя обменивались впечатлениями. Они восхищались красотой незнакомки и ее голосом, который признали превосходным. Фрычо молчал и, казалось, задумался, что с ним случалось редко.

— О чем задумался, Фрычо? — спросили его приятели, все вместе входя в дом.

— Мне кажется, я встречался с Тарновским, когда жил на Украине. Я не мог хорошенько разглядеть его, — было слишком далеко, но, думается, я знаю его.

— Постарайся припомнить, — отозвались Брыня и Одзя, — и завтра без церемоний возобнови знакомство. Потом и нас познакомишь с ним. Сестричка Тарновского, черт побери, недурна, и тысяча душ говорит в ее пользу, ma foi!..[7] Завтра утром о новичках надо рассказать у графини! Bonsoir, mon cher![8]

II

Дом графини Икс был центром аристократического общества в Д. Все, кто претендовал на знатное происхождение, большое состояние, изысканные манеры, собирались в ее салоне и преклонялись перед его божеством. Если судить по числу особ, всегда заполняющих покои графини, или по заслугам, которые эти особы себе приписывали, можно было подумать, что божество это — молодая красавица, которая, если и не обладает высокими душевными качествами, тешит глаз красотой и привлекает сердца очарованием милой беседы. В действительности же дело обстояло вовсе не так. Графине Иск было шестьдесят «bien sonnées»[9], как говорят французы, и, хотя под толстым слоем белил и румян была красота графини, облаченной в дорогое, сильно декольтированное платье, еще угадывалась, все же она не была Дианой де Пуатье, и если бы Генрих II, этот поклонник шестидесятилетних красоток, встал из гроба, он наверняка не влюбился бы в нее.

Что же касается доброты, то графиня разменяла ее на мелкую монету ничего не значащей светской любезности. Этой монетой она оплачивала свои долги по отношению к ближним, уверив себя, что за приветливо сказанное одному «bonjour»[10] она имеет право укусить другого; что за сдержанное приветствие и вежливое пожатие руки на балу люди должны воздавать ей сторицей — расточать лестные похвалы и отвешивать смиренные поклоны. Когда графиня разменяла доброту на мелкую монету и ей стало недоставать истинного золота, она принялась разбрасывать вокруг крупные и мелкие медяки, которые, хотя и исходили от аристократки, что было лестно, часто отягощали тех, кто набивал ими карманы.

Так же обстояло дело и с ее умом. Его капитал составляли мелкие суммы в виде беглости во французском языке, умении принимать гостей, одеваться со вкусом и ловко маскировать морщины на лице. Если бы кто-нибудь потрудился сложить все эти суммы, то получился бы ноль, ибо самое безошибочное из всех математических правил гласит, что ноль плюс ноль всегда равен нулю.

Так почему же графиня Икс занимала столь высокое положение в обществе? Что позволяло ей собирать вокруг себя толпу людей, многие из которых были о себе самого высокого мнения? Секрет состоял в том, что графиня Икс происходила из аристократической семьи и могла свой род и род своего покойного мужа под аккомпанемент громких титулов вывести с доисторических времен. Если бы у нее был сын, она смело могла бы повторить за Гельдхабом, что имя ее навсегда сохранится среди имен магнатов, ибо потомку своему она, кроме блестящего имени, оставила бы миллионное состояние. Но судьба, такая щедрая в ином, не сулила ей быть матерью. Графиня не слишком пеняла на эту несправедливость и, не имея наследника, употребляла богатство с наибольшей для себя приятностью.

Во время частых и долгих путешествий она блистала во многих столицах мира, и мелкая монета ее доброты и ума чеканилась в самых различных монетных дворах. Не пренебрегала графиня и родной стороной, и, как гордая Юнона, сходившая некогда с Олимпа в долину слез, она ступала своими аристократическими ножками на песчаную почву той местности, где происходили описываемые события.

Двери ее дома были открыты настежь для всех, кто обладал титулом или состоянием; они были открыты, но не так широко, и для тех, кого окружал ореол славы и больших заслуг, повторенных стоустой молвой: это была дань моде. Кроме них, в ее салон имели доступ представительницы слабого пола — не титулованные, ничем не знаменитые, не обладающие состоянием, но наделенные красотой. Они были нужны графине, как цветы для украшения бала или званого обеда. Перед теми же, кто обладал лишь скромными заслугами и занимался полезным, даже почетным трудом, перед женщинами, не обладающими классической красотой лица и фигуры, а лишь красотой души, двери ее дома были закрыты. Однако сквозь щеколду, сквозь замочную скважину в ее дом протискивались приживалы, эти новоявленные шуты при дворах знатных господ, которые до тех пор лижут руки, пляшут вокруг, заглядывают в глаза, пока их не обласкают, не разрешат присесть на диване или на кончике стула и не поставят перед ними, пусть у ног, на полу, — не беда, ведь пол-то паркетный, — тарелку с лакомствами.

Графиня занимала один из самых больших домов в городе, дом был окружен парком, куда выходил и балкон Тарновского и Ружинской.

Перед широкой террасой, которую поддерживала легкая колоннада, были разбиты цветочные клумбы, от них во все стороны разбегались садовые дорожки, обсаженные старыми деревьями или обрамленные пестрой каемкой цветов. В густых кустах роз и жасмина, под сенью раскидистых деревьев белели садовые скамейки, на зеленых газонах возвышались различного рода качели и карусели.

Этот большой и красивый парк был ежедневно открыт для всех, кто хотел насладиться прогулкой, и графиня, сидя на террасе, наблюдала за передвижениями прибывавших в Д. и, как опытный генерал на параде, умела распознать цену и заслуги каждого дефилирующего мимо ее увитого плющом дома.

Около одиннадцати часов утра на другой день по приезде Тарновского с сестрой графиня, положив ноги на бархатную скамеечку, покоилась в глубоком кресле и пила кофе из стоявшего перед ней на мраморном столике серебряного кофейного сервиза. Утренний шлафрок из прозрачного белого муслина со множеством голубых бантиков, сшитый à la vierge[11], открывал ее шею и грудь, на подкрашенных и высоко взбитых волосах был надет bonnet volage — воздушный кружевной чепец, спереди украшенный замысловатым сооружением из голубых лент. Полное белое лицо с маленькими, злобно поблескивающими глазками и вторым подбородком, придававшим этому лицу еще большую округлость, было под стать ее низенькой, расплывавшейся фигуре. Шестидесятилетняя красавица в воздушном девичьем наряде, развалясь в кресле, подносила к сложенным трубочкой губам пухленькой, белой, в бриллиантах ручкой ложку с восточным напитком, а ее серые глазки бросали по сторонам быстрые взгляды.