Беатрис хихикнула, поворачивая меня к зеркалу:

– И все же могу поклясться, что старый толстяк-фламандец никогда не видел столь прекрасной невесты.

После долгих часов, пока меня наряжали, я еще не успела на себя взглянуть и теперь восхищенно уставилась на свою стройную фигуру в изысканном платье: расшитый жемчугом корсаж, рукава с фестонами, юбка из серебристого дамаста. Шею мою украшал большой рубин, который мне подарила мать, – из немногих, оставшихся не проданными или заложенными ради войны. С чепца опускалась серебристая вуаль, скрывая мое бледное как смерть лицо. Окрашенные золой и хной в греховно-рыжий цвет волосы падали на плечи, подчеркивая мою девственность.

– Святые угодники, – прошептала я. – Я едва себя узнаю.

– Фламандец тоже вас не узнает. Он решит, будто сама Дева Мария спустилась с небес.

– Ну, если он примет меня за Деву Марию, может, хоть не ошибется так же, как наш посланник во Фландрии во время обручения моего брата.

Мы рассмеялись, вспоминая, как испанский посол в Брюсселе, символически возлагая обнаженную ногу на эрцгерцогиню Маргариту, расстегнул на панталонах не ту пуговицу и непристойно оголился перед всем фламандским двором. Смех помог мне снять нервное напряжение, и когда почти тут же торопливо вошла донья Ана, похожая в новом бархатном платье на куропатку, я одарила ее улыбкой.

– Его превосходительство уже идет по коридору. Поторопитесь, дамы. Беатрис, прикрой лицо инфанты вуалью и ступай к остальным.

Беатрис присела в реверансе, но не удержалась от смешка, заметив, как я ей подмигнула.

* * *

Церемония казалась бесконечной. Пока архиепископ Сиснерос нараспев служил торжественную мессу, мне казалось, что еще немного – и я растаю перед алтарем, словно пирожное на солнце, скованная своим нарядом. Чудо еще, что мой позвоночник не сломался под весом тяжелого головного убора. По пути сюда адмирал сказал, что я прекрасно выгляжу, и я порозовела от гордости под его мягким взглядом. Сам он мог похвалиться волевой осанкой, высоким ростом и стройной фигурой, от чего вздыхали немало придворных дам. Но сейчас я не чувствовала ничего, кроме всепоглощающей усталости. Мне хотелось только одного: сбросить одежду и погрузиться в горячую ванну.

Рядом хрипло дышал фламандский посланник, источая пивной дух. Аромат благовоний от жаровен смешивался с запахом свечей, ладана и мускуса от знати, придворных и послов, столпившихся в церкви. Мои родители сидели на королевской скамье, неподвижные, словно изваяния.

Наконец Сиснерос произнес долгожданные клятвы. Я едва не рассмеялась, когда посланник повторил с жутким акцентом:

– Я, Филипп Габсбург, эрцгерцог Бургундский и Фламандский, беру тебя, Хуана, инфанта Кастилии и Вест-Индии, в жены…

Когда пришла моя очередь, я произнесла нелепый набор титулов в обратном порядке:

– Я, Хуана, инфанта королевской крови Кастилии и Вест-Индии, беру тебя, Филипп, эрцгерцог Бургундский…

Вот так, сказав несколько бессмысленных слов, я официально стала невестой эрцгерцога Филиппа.

* * *

Ветер завывал диким зверем. От ледяных бурь почернело небо и покрылись инеем дороги, но мать продолжала путешествовать по Кастилии из конца в конец, таская нас за собой.

Она ни на минуту не давала себе отдыха, не позволяя передохнуть и мне. К моему и без того утомительному распорядку добавились новые обязанности. Мне собирали приданое и ежевечерне читали лекции по всевозможным дипломатическим вопросам: считалось, что я должна каким-то образом оказать влияние на Филиппа, в основном не позволять ему подписывать какие-либо договоры и вообще проявлять благосклонность к Франции. Как именно мне предполагалось это делать, мать не объяснила, впрочем вряд ли это имело значение. Несмотря на решимость исполнить свой долг, я продолжала метаться по ночам на подушках, всей душой ненавидя будущий брак, казавшийся не более чем политической уловкой.

В январе вскоре после праздника Богоявления пришло известие, что тяжело больна моя бабушка со стороны матери, вдовствующая королева. Несмотря на адскую погоду, мать сразу же отправилась в Авилу в Центральной Кастилии, взяв с собой маркизу де Мойя и, к моему удивлению, меня.

Мы, дети, не видели бабушку с раннего детства. Ей было двадцать три года, когда умер ее муж, отец моей матери король Хуан, и ей пришлось покинуть двор, как приличествовало вдове. В последующие годы она повредилась рассудком от горя и в конце концов настолько ослабела, что не могла ни путешествовать, ни видеться с людьми. Она прожила в Аревало сорок два года, но для меня это было то же самое, как если бы она давно умерла. Я не понимала объяснений матери, что мне следует попрощаться с бабушкой перед отъездом во Фландрию. Если уж она была настолько больна, что не могла покинуть Аревало, вряд ли она помнит внучку, которую последний раз видела много лет назад во время семейного визита. У меня самой почти не осталось никаких воспоминаний, кроме ее невидящего взгляда и призрачной руки, на мгновение коснувшейся моих волос.

Вглядываясь в метель, я различила на равнине очертания одинокой крепости, столь же мрачной, как и окружающая местность. Смотритель замка и его дородная жена встретили нас и препроводили в зал. Мать сразу же направилась переговорить с заранее посланными врачами. Оставшись одна, я взяла кубок теплого сидра и пошла через помещение.

Дощатый пол покрывали тканые ковры, у стен стояла прочная тисовая и дубовая мебель. Чугунные канделябры освещали когда-то яркие, но теперь выцветшие от света и пыли гобелены. Хотя замок вряд ли можно было назвать роскошным по придворным меркам, он выглядел вполне уютным и подходящим для одинокой старухи и горстки слуг.

– Я прекрасно помню этот зал, – послышался за моей спиной голос маркизы. – Мы с ее величеством часто играли здесь в детстве, притворяясь, будто мы попавшие в плен девицы, которые ждут своих спасителей.

Я успела забыть, что во времена их детства моя мать и маркиза жили в Аревало вместе с бабушкой. Не в силах представить маленькой девочкой мать, а тем более степенную маркизу, я пробормотала, не зная, что еще сказать:

– Наверное, вам было очень одиноко.

– О да. К счастью, мы с ее величеством были очень дружны – вместе играли, шили, ездили верхом. Летом было просто чудесно, особенно в хорошую погоду, но зимой – бррр! Так же уныло, как сейчас, и так же пар шел изо рта.

В очаге и расставленных по залу жаровнях горел огонь. Закутавшись в подбитый овчиной плащ, я не чувствовала холода, но все же меня пробрала дрожь. Я представила, как просачивается сквозь окна и трещины в стенах холодный ночной ветер, завывая в коридорах, словно призрак. Что делала моя бабушка долгими тоскливыми ночами? Бродила по извилистым коридорам вместе с ветром, мучимая нуждой и беспомощностью? Или блуждала в одиночестве, всеми забытая, замкнувшись в лабиринтах собственного безумия?

– Вам нечего бояться, – тихо сказала маркиза, словно прочитав мои мысли. – Ее милость вдовствующая королева стара и больна. Она не причинит вам вреда.

– Я вовсе не боюсь… – Я нахмурилась, но тут же замолчала, увидев на лестнице мать.

– Ваша бабушка наверху, – сказала маркиза. – Там вы с ней и увидитесь.

* * *

В комнате было темно. Я остановилась на пороге, дожидаясь, пока глаза не привыкнут к полумраку, но мать, едва успев войти, высекла огонь и зажгла свечи.

– Хуана, входи и закрой дверь. Сквозит.

С трудом преодолевая необъяснимый страх, я шагнула в комнату. В отблесках света я увидела старый ткацкий станок в углу, стол, стулья и полуразвалившийся трон. Ничто не напоминало комнату больной, заваленную лекарствами и пропитанную запахом болезни, и я со вздохом облегчения повернулась к стоявшей у кровати матери.

Тянулись долгие секунды. В полной тишине мать глядела на почти неразличимую фигуру под грудой одеял. Затем я услышала, как она почти шепотом позвала:

– Мама?

Вновь наступила глубокая тишина. Потом мать посмотрела на меня и жестом подозвала к себе.

Я подошла к постели и замерла.

Виднелись лишь голова и верхняя часть тела бабушки, возлежавшей на подушках. Пряди бесцветных волос падали на ввалившуюся, казавшуюся бездыханной грудь. На восковом лице отчетливо выделялись очертания костей черепа, потемневшие веки были опущены. Она выглядела столь неподвижной, столь невещественной, что мне показалось, будто она уже умерла. Я заставила себя шагнуть ближе, и какой-то звук – возможно, шорох моих пальцев о полог кровати или стук каблуков – разбудил ее. Глаза цвета застывшего моря медленно открылись, в меня уперся остекленевший взгляд. Иссохшие губы пошевелились, и раздался едва слышный шепот:

– Eres mi alma.

«Ты моя душа».

– Нет, – поправила мать. – Это Хуана, мама. Твоя внучка. – Она тихо обратилась ко мне: – Hija, выйди на свет. Пусть она тебя увидит.

Я двинулась вокруг кровати. Голова бабушки поворачивалась следом за мной; у меня волосы шевелились на затылке, и я с трудом подавляла желание отвернуться. Не хотелось встречаться с ее пронизывающим взглядом, видеть таившиеся в ее глазах кошмары.

А потом я услышала слабый голос, словно доносившийся из бездны:

– Почему ты боишься?

Я подняла взгляд, и отчаянно бьющееся сердце в моей груди вдруг успокоилось.

Никогда еще я не видела столь невыразимой муки. В глазах бабушки читался весь ужас вечной ночи, безжалостное, не несущее облегчения одиночество. Вынужденная страдать от заточения, какого не могла вынести ни одна живая душа, она умоляла о милосердии, о быстрой смерти, которая положила бы конец бессмысленному существованию.