«Отправляю тебе, добрая сестра Катерина, книгу, которая, хоть и не украшена золотым тиснением, содержит в себе сокровища, дороже драгоценных камней. Именно эта книга, о сестра, в которой записан Закон Божий, Его Заветы и Его воля, которую Он открыл нам, недостойным, и приведет тебя по пути вечной радости. И если ты раскроешь разум свой для нее и прочтешь, и с чистым сердцем станешь следовать ее слову, то она подарит тебе бессмертие и нескончаемую радость.

Она научит тебя жить и умирать, подарит тебе больше, чем печальное наследие отца земного, и это сокровище не отнимет у тебя ни один завистник, и не истребит никакой мор…

А когда придет время твоей смерти, возрадуйся ей, как радуюсь я сейчас, потому что я буду избавлена от страданий и вознесусь в мир лучший и, потеряв жизнь смертную, обрету вечное блаженство.

Прощай, добрая сестра, доверяйся только Господу нашему, кто никогда не подведет и всегда пребудет с тобою.

Твоя любящая сестра, Джейн Дадли».

С растущим неверием я читаю эту проповедь, единственное прощальное слово от моей старшей сестры. Я перечитываю эти слова снова и снова, с каждым разом испытывая все больший гнев. Совершенно не понимаю, что она хотела, чтобы я сделала с этим ее дурацким письмом? Чего она хотела им добиться? Нет, если бы это я должна была умереть, то ни за что бы не написала такого письма малышке Марии. Ну надо же, написать такое! Как такие слова могут утешить?

Я перечитываю ее слова, но мои глаза так болят от слез, что я почти не вижу ее каллиграфического почерка: ни единого вычеркнутого слова, ни кляксы. Она не плакала над этим письмом, как плачу над ним я теперь. Ее рука не дрожала от исполненного чувства прощания со мной, ее маленькой сестрой, которая так любит ее и старается во всем подражать. Она не стремилась сказать мне о том, что любит меня, что думает обо мне, что ее сердце разрывается от мысли о том, что мы не повзрослеем вместе. Что никогда не превратимся в придворных барышень, хихикающих над признаниями кавалеров, и не станем престарелыми матронами, читающими сказки своим детям и внукам. Она обдумывала эти элегантные слова, укладывая их в абзацы, и записывала их с утонченной изысканностью ее образованного ума, без всяких колебаний. И каждое слово там о Боге. Бог! Как всегда.

И конечно, как только я прочла и перечитала это письмо, я поняла, как мне стоит с ним поступить. Не скомкать и кинуть в камин, как мне сначала в первом порыве боли и обиды хотелось сделать. Я сделаю то, чего она от меня хотела. И ей не пришлось даже мне об этом говорить, потому что она и так знала, что я это пойму. Вот ей и не пришлось осквернять ее священное послание практическими указаниями, потому что я знаю, чего она хочет, без ее слов.

Я должна отправить это холодное, неродное письмо ее так называемым важным друзьям в Швейцарию, чтобы они напечатали его и разослали всем остальным. И тогда все прочтут его и скажут: «Какое дивное благочестие! Ах, какая святая была эта девушка! Ах, какой добрый совет она дала своей маленькой сестре! Нет никаких сомнений, что такая вера направила ее прямо в рай! Как нам повезло знать ее!» А потом все станут восхищаться Джейн и цитировать это ее проклятое письмо. Его издадут в Англии, Германии и Швейцарии, как часть дивного наследия Джейн Грей, как доказательство того, что она была исключительной женщиной, память о которой будет жить в веках и чья жизнь будет служить примером для молодых.

А если кто-нибудь из этих людей вспомнит обо мне, то только как о глупой и легкомысленной девчонке, адресату последнего письма великой мученицы. Если бы Мария Магдалина пришла к пустой могиле в пасхальное утро и не заметила бы садовника, который и был Христом воскресшим, тем самым навсегда похоронив чудо Пасхи для всех христиан, – это была бы моя роль, второстепенного персонажа, портящего всю картину. Если бы Мария Магдалина споткнулась о камень и запрыгала бы, сжимая ушибленный палец, – это тоже было бы мое амплуа.

Все будут помнить святую Джейн, и никто не подумает обо мне: глупой сестре, получившей последнее письмо. Никому и в голову не придет, что я ждала и заслуживала другого письма, личного, каким и должны быть прощальные письма. И никто даже не вспомнит о маленькой Марии, которой не досталось даже сухой проповеди.

Если бы Джейн была жива, я была бы в ярости на нее. «Научит тебя умирать»? Это что за напутствия сестре, которая всю жизнь в тебе души не чаяла! Если бы она была жива, я бы прямо сейчас отправилась бы в Тауэр, сбила бы с ее головы этот черный капюшон и оттаскала бы ее за волосы за такое бессердечное письмо младшей сестре. За то, что она написала, что мне следует радоваться тому, что мы потеряли все деньги и наш семейный дом и что я должна ценить ее Библию больше драгоценностей. Как будто старая Библия и вправду может быть дороже нашего родного дома, нашего Брадгейта! Да кто в это поверит! Как могут не нравиться драгоценности и красивые вещи? Как будто она не знала о моей глупой любви ко всему хорошенькому и сто раз это не высмеивала, называя это мелочным тщеславием!

Но потом меня окатывает холодным ужасом, и я вспоминаю, что ее черный капюшон уже откинут и что ее головы уже нет на плечах, и если бы я вздумала дернуть ее за косу, то эта голова так и осталась бы в моей руке, раскачиваясь, как на веревке. И тогда я понимаю, что кричу, и прижимаю руки к своему жадно хватающему воздух рту, пока не утихнут выворачивающие меня наизнанку всхлипывания.

Я засыпают от жуткой усталости в своей кровати в тихом доме. Мой муж, Генри, не приходит ко мне в постель. Наверное, никогда и не придет. По-моему, ему запретили видеться со мной. Нам вообще не удавалось побыть наедине с момента триумфального возвращения королевы Марии в Лондон. Да эти Герберты наверняка спят и видят, как бы расторгнуть этот неудачный брак с сестрой казненной за государственную измену. Должно быть, они написали уже массу признаний о том, как они ничего не знали о семействе Грей. Этот брак был великолепной партией всего девять месяцев назад, тогда я была настоящим трофеем, а теперь – обуза и позор.

Я почти все время обитаю в своих комнатах, а когда выхожу на ужин и сажусь за общий стол с другими дамами, то стараюсь не поднимать глаз, чтобы никто со мной не заговорил. Я даже не знаю, как звучит сейчас мое имя. Я все еще Катерина Герберт? Или снова Катерина Грей? Я не знаю, кто я и что мне говорить, и поэтому предпочитаю все время молчать. Я бы помолилась за своего отца, но не знаю, какие молитвы нам теперь дозволены. Я знаю, что нам больше нельзя молиться на родном языке и еще категорически запрещается делать все, что не делается во время мессы. Я достаточно хорошо знаю латынь, чтобы понимать молитвы, мне просто странно обращаться к Богу на языке, который непонятен для большинства окружающих. Священник поворачивается спиной к пастве и совершает таинство Причастия так, словно это действительно большой секрет между ним и Богом, о котором никто не догадывается. Мне, с детства свободно подходившей к алтарному столу, к которому верующие свободно подходили за хлебом и вином, это было очень странно видеть. На мессах люди бормотали ответы, не будучи уверены в том, что обозначают эти странные слова. Теперь вообще никто не знает, что свято и что истинно. А я не знаю, кто я такая.

Отца отправили под суд, где снова признали виновным. Я надеюсь, что раз королева уже миловала его, то и в этот раз поступит так же. Ну, раз преступление то же самое? Зачем ей менять свое решение? Если измена была простительной в первый раз, что может сделать ее иной, когда она повторяется? Я не вижусь с матерью, поэтому не могу спросить у нее, надеется ли она спасти мужа, как сделала это прошлый раз. Я никуда не выезжаю, даже не выхожу из замка Бейнардс. Просто не знаю, можно ли мне это делать. Наверное, нет. Никто не приглашает меня с визитами, или прокатиться на барже, или вообще пойти куда-нибудь вместе. Никто не зовет на конные прогулки. Со мной вообще разговаривают только слуги. Я даже не знаю, пропустят ли меня стражники у замковых ворот, если я к ним подойду. Кажется, я – заключенная в доме моего мужа, нахожусь под домашним арестом и меня тоже обвиняют в предательстве. Но точно мне никто ничего не говорит.

По правде говоря, тут никто никуда не ездит. Только мой свекор, который наряжается в лучшие сюртуки и спешит в суд, чтобы присутствовать на публичных слушаниях по обвинениям тех же людей, которые несколько недель назад были его союзниками. А теперь они обвинялись в заговоре и измене и их вешали на каждом перекрестке Лондона. Саму Елизавету, сводную сестру королевы, наследницу и, насколько мне известно, самую скрытную из заговорщиц, тоже подозревали в измене и вполне могли обезглавить с остальными. Но раз они отрубили голову Джейн, которая никогда не рвалась к короне, то что их останавливает от казни Елизаветы, которая всегда жаждала власти и была крайне непристойной особой, тщеславной и скандальной.

Мне нельзя видеться даже с маленькой Марией, моей сестрой, которая живет с матерью в нашем лондонском доме, Саффолк Плейс. Я вообще вижусь только со своим свекром и так называемым мужем за ужинами и в часовне, где мы молимся по четыре раза за день, раз за разом шепча иностранные слова в свете лампад и свечей. Но и тогда они со мной не разговаривают, а свекор смотрит на меня так, как будто удивляется, что я все еще где-то рядом, и не понимает, что я тут делаю.

Я не даю им поводов для недовольства. Я набожна, как монашка-затворница, хоть и не по своей воле. Я же ни в чем не виновата! Меня родили и воспитывали в реформистских верованиях, и я изучала латынь за учебным столом, а не в церкви. Я могу читать на латыни, но молитвы мне пришлось запоминать со слуха, а псалмы и благословения для меня так же бессмысленны, как высказывания на древнеарамейском. Поэтому я не поднимаю головы и все время бормочу подобающие благочестивой девице речитативы. А потом кланяюсь и осеняю себя крестным знамением так же, как это делают остальные.