Местом казни выбран холм Тауэр Хилл, который им пора было уже переименовать в Голгофу. Я слушаю приговор без дрожи, потому что не верю в него. Чтобы ближайшего друга и наставника королевы Екатерины четвертовали за ересь? Ведь речь идет о Томасе Кранмере, который соборовал умиравшего короля Генриха. Это он составил и записал «Молитвослов». Разве можно его называть еретиком? Как может дочь его подруги казнить его через повешение и четвертование? Что же до меня, то мое положение еще хуже, хоть и не менее противоречиво.

Меня приговаривают к смерти либо через обезглавливание как изменницу, либо на костре как еретичку. Я слушаю их слова о казнях, которые они описывают, и на моем лице не двигается ни один мускул. Энн Аскью, женщина из простого сословия, была сожжена на костре на рынке Смитфилд за свою веру. Неужели они думают, что наш Искупитель, который поддержал ее, не поддержит меня? Неужели считают, что я не решусь на мученичество, как решилась она? Я-то решусь, но вот готовы ли к этому они?

Я верую. Мне думается, что, вынеся приговор, они будут долго откладывать его исполнение, а когда все утихнет и народ забудет обо мне, то нас всех просто распустят по домам. Томаса Кранмера, мужчин Дадли и меня. А смертельный приговор нужен для того, чтобы запугать остальных, принудить их к молчанию и подчинению. Это не моя участь. Я буду ждать, читать и молиться, я не стану бояться. Пройдет время, и меня отпустят домой, в Брадгейт, и там я буду сидеть за своим столом возле открытого окна, слушать птиц и вдыхать аромат свежескошенной травы в летних ветрах, а Катерина и Мария будут играть в прятки в лесу неподалеку.

– Я не боюсь, – пытаюсь объяснить я Катерине.

– Тогда ты безумна!

Я беру ее за руки, пока она пальцами теребит край одежды и корзинки, которую она держит на коленях. Я знаю, что там лежат фрукты, но она иногда покачивает ее, словно бы там лежал ребенок, племянник, которого она никогда не увидит.

– Я не боюсь, потому что знаю, что эта жизнь – всего лишь долина слез, через которую мы проходим, – с чувством говорю я ей. – «Блажен человек, которого сила в Тебе и у которого в сердце стези направлены к Тебе. Проходя долиною плача, они открывают в ней источники, и дождь покрывает ее благословением»[11].

– Что? – переспрашивает она. – О чем ты говоришь?

Я тяну ее к себе поближе, чтобы усадить рядом на подоконник.

– Я готова, – говорю я. – И я не отступлюсь.

– Моли королеву о помиловании! – внезапно восклицает она. – Все так делают. Тебе не придется отрекаться от своей веры, тебе просто надо сказать, что ты сожалеешь о своей роли. Она прочла твое письмо и знает, что ты не виновата. Напиши ей снова и скажи, что знаешь, что была не права, что ты расторгнешь брак и будешь ходить на мессу. А потом ты сможешь тихо жить в Брадгейте, и я стану жить с тобой, и мы будем счастливы.

– Превратности судьбы ты с удивленьем не встречай.

Пускай сейчас она тебе сулит одни печали,

Все измениться может, стоит времени пройти,

Но и вернуться может, к самому началу.

– О чем ты? – вскрикивает сестра. – Что ты сейчас говоришь такое?

– Это стихотворение, которое я сама написала.

Катерина в отчаянии ломает руки. Я пытаюсь обнять ее, но она вскакивает и идет к двери.

– По-моему, ты безумна! – говорит она. – Безумна, потому что не хочешь жить!

– Все мои помыслы сейчас о духовном, – поучительно заявляю я.

– Нет, это не так, – отмахивается она с внезапным сестринским озарением. – Ты ждешь, что она простит тебя без того, чтобы тебе перед ней извиниться. Ты думаешь, что сможешь победить там, где это не удалось Джону Дадли. Ты хочешь продолжать провозглашать и проповедовать о вере, чтобы все могли тобой восхищаться, как Роджером Эшемом и как этим невозможным человеком в Швейцарии.

Ее слова ударяют неожиданно больно. Я прихожу в ярость от оскорбления, нанесенного моему учителю, Генриху Буллингеру[12].

– Да ты просто завидуешь! – рявкаю я. – Ты перечисляешь великие имена, учения которых ты никогда не понимала.

– Чему тут завидовать? – она начинает кричать. – Вот этому? – и она жестом охватывает комнаты с низким потолком, вид на крохотный садик и стены Тауэра, видневшиеся за ним. – Ты в тюрьме, приговорена к смертной казни. Здесь нет решительно ничего, чему можно было бы завидовать! Я хочу жить! Я хочу быть замужем и растить детей. Я хочу носить красивые платья и танцевать! Я хочу жизни! И я знаю, что ты тоже этого хочешь. Никто не хочет умереть за веру в возрасте шестнадцати лет! Во всяком случае, в Англии! Когда ею правит твоя собственная кузина! Она же простит тебя! Она уже простила отца. Просто попроси у нее прощения и возвращайся домой, в Брадгейт. Давай жить там счастливо! Подумай о своей спальне там, о своих книгах! Подумай о реке, по которой мы катаемся на лодках!

Я отворачиваюсь от нее, будто она меня искушает. Мне легче думать о ней как о мирском искушении, этакой маленькой горгулье, а не как о моей маленькой хорошенькой сестре, с ее простыми желаниями и милыми глупыми надеждами.

– Нет, – говорю я. – «Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретет ее»[13].

Когда она отворачивается к двери, чтобы постучать в нее, чтобы ее выпустили, я слышу, как она плачет. Ее не учили дебатам, как меня с детства, у нее есть начальное образование, но не академический ум. Вряд ли она сумеет меня в чем-либо убедить, моя глупая сестренка. Но я все же тронута ее слезами. Я бы утешила ее, если могла, но у меня есть призвание. Поэтому я не поворачиваюсь к ней, но напоминаю:

– «Ибо Я пришел разделить человека с отцом его и дочь со свекровью ее»[14].

– С матерью, – вдруг отвечает она сдавленным от плача голосом, утирая рукавом струящиеся по лицу слезы.

Я настолько удивлена, что беру ее за плечо и разворачиваю к себе.

– Что?

– С матерью, – повторяет она. – Там сказано «разделить человека с отцом его и дочь с матерью ее». Ты все напутала, потому что так сильно ненавидишь леди Дадли. И в этом ты вся, Джейн. Дело не в воле Божьей. Дело в тебе, ты хочешь отомстить Дадли. Ты надеешься, что королева простит тебя, а тебе не придется уступить ей в вопросе веры, и чтобы тогда Джон Дадли, который умер, отрекшись от своей веры, выглядел трусом и еретиком по сравнению с тобой.

Я вспыхиваю от ярости на ее простые выводы.

– Я истинный мученик, жертва твоей глупости! Ты ничего не понимаешь. Я вообще потрясена тем, что ты помнишь Писание, вот только ты передергиваешь его, чтобы меня в чем-то убедить! Уходи и больше не возвращайся!

Она смотрит на меня, и в ее голубых глазах вспыхивает искра тюдоровского нрава. У нее, как и у меня, тоже есть гордость.

– Ты не заслуживаешь моей любви, – заявляет она, следуя своей неуловимой логике. – Но я все равно тебя люблю, даже когда ты меньше всего этого заслуживаешь. Потому что я вижу, в какую беду ты угодила, даже когда ты слишком умна, чтобы ее заметить.

Тауэр, Лондон.

Февраль 1554 года

Я думала, что королева отпустит меня домой на Рождество, но двенадцать праздничных дней приходят и уходят, и пока все королевство вынуждено праздновать рождение Спасителя на мессах, которые служились на латыни, я прославляю Бога так, как и следует это делать христианину, с молитвами и в размышлениях. В моем Рождестве нет места языческим деревьям и маскарадам, чревоугодию и пьянству. На самом деле мне кажется, что я еще ни разу не проводила эти дни так хорошо, так правильно – в молитвах и чтении Библии. Не было ни подарков, ни пиров, и я всегда хотела провести это священное время именно так, но раньше у меня не было возможности побыть в такой изоляции и такой чистоте. Я так рада этому одиночеству и посту.

– Как же здесь невыносимо! – рыдает Катерина. Она приехала из нашего лондонского дома с подарками от отца и матери и новым плащом для меня из ее собственного гардероба. – Джейн, неужели тебе было никак не найти рождественского венка? Или рождественского полена, чтобы положить его в камин?

Она принесла с собой маленькую ручную малиновку и выпустила ее в комнате. Пичуга тут же примостилась на пустой каменной каминной полке и залилась трелью, словно удивляясь, что тут нет ни украшений, ни музыки.

Я даже не тружусь ответить ей, а просто смотрю ей в глаза до тех пор, пока не замечаю, что у нее начинают дрожать губы.

– Как же тебе тут одиноко!

– Вовсе нет, – говорю я, хоть и кривлю душой.

– Ну хорошо, если ты не скучаешь по матери, то по сестрам же ты точно скучаешь!

– У меня есть книги.

Вот только с ними не поговорить, даже на легкомысленные девчачьи темы.

– Ну, а я вот по тебе скучаю, – смело говорит она, подходит и обнимает меня, прижимаясь влажным лицом к моей шее. А потом разражается громкими всхлипами прямо мне в ухо.

Я не отталкиваю ее, а наоборот, прижимаю к себе еще крепче. Я не говорю ей «я тоже по тебе скучаю», потому что тогда мы обе зальемся слезами, а в этом совершенно нет никакого смысла. К тому же я проживаю свою жизнь так, как и положено ученице Всевышнего. Мне не должно по кому-либо скучать. Если у меня есть Библия, то у меня есть все, что мне необходимо.

Но я крепко ее обнимаю, как маленького щенка: это давало утешение, хоть и было бестолково.

– У меня есть секрет, который я хочу тебе рассказать, – говорит она, все еще прижимаясь щекой к моему уху.