– Вы правильно оцениваете моих confrères[601], – ответил Винсент, – но нам приходится ради благих целей пользоваться плохими орудиями.

– Нет, нет! – возразил я. – Самый обыкновенный плотник скажет вам как раз обратное!

Винсент подозрительно взглянул на меня и сказал:

– Послушайте! Я отлично знаю, что вы больше, чем кто-либо, жаждете достичь высокого положения, власти и славы. Вы это признаете?

– Признаю, – ответил я.

– А тогда – примкните к нам! Я немедленно устрою вам место в Палате общин, а если мы победим, вы первый получите назначение, притом самое лучшее, какое только я смогу вам дать. «Так вот, какой король? Ответь, прохвост, иль сгибнешь!»[602]

– Я отвечу вам словами того самого достойного автора, которого вы сейчас процитировали, – сказал я. – К черту твою должность[603]! Известно ли вам, Винсент, что у меня, хоть это, пожалуй, и покажется вам странным, есть нечто, именуемое совестью? Правда, иногда я забываю о ней; но если б я стал политическим деятелем, другие памятливые люди очень скоро напомнили бы мне о ее существовании. Вашу партию я хорошо знаю, и, простите меня, я не могу вообразить себе партию более вредоносную для нашей страны, более омерзительную для меня. И я решительно заявляю вам, что скорее согласился бы кормить своего пуделя требухой и печенкой, вместо сливок и фрикасе, чем стать орудием в руках таких людей, как Линкольн и Лесборо; эти люди без конца болтают и ничего не делают; полное незнание основ законодательства они сочетают с полным равнодушием ко всему, что касается благополучия народа; они расточают «мудрые изречения» минувших дней и не могут привести ни одного довода, пригодного для нашего времени; сами стремятся возвыситься и безжалостно топчут тех, кто стоит ниже их; и те способности, которые вы любезно изволите мне приписывать, они ценили бы не выше, чем охотник ценит хорька, который, повинуясь его прихоти, залезает в нору и там душит зверюшек ему на потеху. Ваша партия недолго продержится.

Винсент побледнел.

– С каких это пор, – спросил он, – вы усвоили «основы законодательства» и воспылали любовью «к благу народа»?

– С тех пор, как я вообще кое-что усвоил. Первая непреложная истина, которою я проникся, заключалась в том, что мои интересы неотделимы от интересов всех тех людей, с которыми я волею судьбы связан; если я наношу им вред, я тем самым врежу себе; если могу сделать им добро – это будет столь же благотворно для меня, как и для всех остальных. А поскольку я нежно люблю ту личность, которая сейчас имеет удовольствие беседовать с вами, – я решил быть честным ради нее. Этим объясняется моя любовь к народу. Теперь, что касается тех скромных знаний по части «основ законодательства», за которые вы сейчас изволили меня похвалить, – взгляните на книги, разложенные на этом столе, на рукописи, хранящиеся в секретере, и знайте, что с той поры, как я, к великому моему сожалению, расстался с вами в Челтенхеме, я что ни день самое малое шесть часов читал книги об этом предмете или же писал о нем. Но хватит об этом – поедем сегодня кататься верхом?

– Ну что ж, – ответил Винсент. Под влиянием своего природного благородства он быстро поборол горечь и досаду, вызванные тем, что я отклонил его предложение. – Ну что ж – я уважаю вас за ваши чувства, хотя они совершенно противоположны моим собственным. Могу я рассчитывать, что наша беседа не получит огласки?

– Безусловно, – ответил я.

– Я прощаю вас, Пелэм, – продолжал Винсент, – мы расстанемся друзьями.

– Повремените минутку, – сказал я, – и простите, если я призову к осторожности человека, который во всех отношениях неизмеримо выше меня. Никто (я говорю это с чистой совестью, ибо никогда в жизни не льстил друзьям, хотя зачастую восхвалял врагов) – никто более меня не восхищается вами, я горячо желаю увидеть вас на том посту, где вашему дарованию представится наибольший простор; подумайте основательно, прежде чем связать себя – не только с определенной партией, но с определенными принципами, которые нельзя провести в жизнь. Стоит вам только в должной мере проявить себя – и вы либо возглавите оппозицию, либо станете одним из первых в правительстве. Беритесь за то, что надежно, а не за то, что сомнительно; или в крайнем случае – действуйте один! Я настолько верю в силу вашего ума, если только она найдет себе надлежащее применение, что, не будь вы связаны с этими людьми, я дал бы вам слово победить или пасть вместе с вами, даже если бы во всей Англии я был единственным, кто сражался бы под вашим знаменем, но…

Винсент прервал меня.

– Благодарю вас, Пелэм, – сказал он, – покуда на политической арене мы не встретимся как враги, в частной жизни мы будем друзьями. Большего я не желаю. Прощайте.

Глава XLIX

Il vaut mieux employer notre esprit a supporter les infortunes qui nous arrivent qu'à prévoir celles qui nous peuvent arriver.

La Rochefoucauld[604]

Как только Винсент ушел, я наглухо застегнул сюртук и, не обращая внимания на холодный восточный ветер, поспешно направился к лорду Доутону. Искушенный в цитатах политик был прав, утверждая, что я часто бывал у этого знатного лица, но я находил преждевременным говорить о своих видах на политическую деятельность. Я уже упоминал о своем честолюбии, и люди проницательные, несомненно, уже догадались, что я был гораздо менее невежествен, чем мне угодно было казаться. Одному небу известно, как это случилось, но среди дядюшкиных друзей я приобрел совершенно мною не заслуженную репутацию человека весьма одаренного, и как только меня представили лорду Доутону, он стал оказывать мне необычайное и весьма лестное для меня внимание. Когда я утратил свое место в парламенте, Доутон заверил меня, что еще до окончания сессии я вернусь туда в качестве представителя одного из принадлежащих ему местечек, и хотя меня возмущала мысль о зависимости от какой-либо партии, я все же без долгих колебаний условно обещал ему свое сотрудничество. Так обстояли дела, когда Винсент явился ко мне со своим столь почетным для меня предложением. Я застал лорда Доутона в его библиотеке, в обществе маркиза Клэндоналда (отца лорда Дартмора; по знатности и богатству он считался одним из самых видных, а по тщеславию и ретивости – одним из самых деятельных представителей оппозиции). Когда я вошел, Клэндоналд удалился. Лишь очень немногие из людей, занимающих высокое положение, достаточно мудры, чтобы доверять молодым; как будто большее рвение и искренность молодежи не возмещает с избытком и ее страсть к удовольствиям и ее пренебрежение к серьезности.

Когда мы остались наедине, Доутон сказал мне:

– Мы в полном отчаянии из-за пресловутого запроса, который на днях будет внесен в Палату общин. У нас нет никого, кто был бы способен дать на него тот убедительный, исчерпывающий ответ, которого от нас ждут; во всяком случае, нам следует собрать все наши силы для голосования, а наш «загонщик»[605], бедняга N., так тяжко болен, что, я боюсь, мы будем иметь весьма жалкий вид.

– Дайте мне, – ответил я, – полную свободу действий на путях и перепутьях вне Палаты, и я берусь доставить к ее дверям целый легион денди. Дальше я не могу проникнуть, все остальное должны сделать другие ваши доверенные лица.

– Благодарю вас, дорогой мой юный друг, – с живостью сказал лорд Доутон, – благодарю вас тысячу раз; в самом деле, мы должны как можно скорее ввести вас в Палату; вы нам окажете неоценимые услуги.

Я поклонился с насмешливой улыбкой, которую не в силах был подавить. Доутон притворился, что не заметил ее.

– Идемте, милорд, – сказал я, – нам нельзя терять ни минуты. Завтра вечером я встречусь с вами, по-видимому, в клубе Брукса и сообщу вам, что мне удалось сделать.

Лорд Доутон горячо пожал мне руку и проводил до двери.

«Он – самый лучший премьер, которого мы можем иметь, – сказал я себе, – но он ошибается, если думает, что Генри Пелэм согласится играть роль шакала у льва. Он скоро увидит, что я оставлю себе то, за чем, по его мнению, гоняюсь ради него».

Идя по Пел-Мел, я вспомнил о Гленвиле, зашел к нему и застал его дома. Он сидел в задумчивой позе, прислонясь щекой к руке, перед ним лежало раскрытое письмо.

– Читай, – сказал он мне, указывая на письмо.

Я прочел. В этом письме доверенное лицо герцога N. сообщало Гленвилу, что он прошел в парламент от местечка, принадлежащего одному из членов оппозиции.

– Новая игрушка, Пелэм, – сказал Гленвил с улыбкой, – но еще немного, и все они сломаются – трещотка будет последней.

– Милый мой, дорогой Гленвил, – сказал я с искренним огорчением, – не говори этого; у тебя все впереди.

– Да, – прервал меня Гленвил, – ты прав; все, что мне дорого, – в могиле. Неужели ты воображаешь, что меня тешит хоть какой-нибудь из тех даров, которыми меня осыпала судьба? Что хоть одно чувство еще живет во мне, и я способен ощутить хоть одну из тех бесчисленных радостей, которыми наслаждаются другие люди? Видел ли ты меня счастливым хотя бы одно мгновение? Я живу словно на голой, бесплодной, безводной скале, отрешенный от людей, вне дружеского общения с ними. Когда мы встретились в Париже, у меня еще была цель, ради которой я жил; я достиг ее, жить дольше для меня нет смысла. Небо милосердно: еще немного, и этот лихорадочно мятущийся, тревожный дух успокоится.

Я взял его руку и крепко пожал ее.

– Притронься, – молвил он, – к этой сухой, раскаленной коже. Сосчитай пульс – биение его меняется каждую секунду, и ты либо перестанешь жалеть меня, либо не будешь дольше убеждать меня жить. Уже много месяцев подряд меня день и ночь сжигает изнурительная, гибельная лихорадка; она пожирает мозг, сердце, тело; огонь действует быстро – горючего почти не осталось.

Он оборвал свою речь; некоторое время мы оба молчали. Неровное биение пульса встревожило меня, звучавшая в его словах безнадежность привела в ужас. Я стал упрашивать его обратиться к врачам.