Разговор коснулся романов Скотта, затем перешел на романы вообще и, наконец, – на повесть об Анастасии[593].

– Какая жалость, – сказал Винсент, – что место действия так далеко от нас. Но беда Хоупа в том, что

За грань учености он вырваться не мог:

Не человечество он вывел, а Восток.

Восхищение, вызываемое точностью описаний нравов и одежды тех времен, зачастую заменяет признание, которое Хоуп стяжал бы мастерским изображением общечеловеческих черт.

– Мне думается, – сказала леди Розвил, – чтобы написать подлинно совершенный роман, нужно обладать необычайным сочетанием духовных сил.

– Настолько необычайным, – подхватил Винсент, – что хотя у нас есть одна эпическая поэма, которую можно назвать совершенной, и несколько поэм, притязающих на совершенство, однако во всем мире нет ни одного совершенного романа[594]. «Жиль Блас» более других приближается к совершенству, но нельзя не признать, что там от начала до конца ощущается отсутствие достоинства, нравственной силы и того, что я назвал бы нравственной красотой. Если бы нашелся писатель, который сумел бы столь различные достоинства Скотта и Лесажа сочетать с более широким и более философским, чем у них, пониманием нравственности, – мы могли бы ожидать от него того совершенства, которого не было со времен Апулея[595].

– Уж если зашла речь о нравственности, – сказала леди Розвил, – не находите ли вы, что каждый роман должен, как мы это видим во многих произведениях Мармонтеля и мисс Эджуорт[596], иметь определенную цель и от начала до конца внушать некую нравственную истину?

– Нет, – возразил Винсент, – ибо всякий хороший роман имеет одну великую цель, всегда одинаковую, а именно: обогащать нас знанием человеческой души. В этом смысле каждый, кто пишет романы, должен быть философом. Каждый, кому удастся более правдиво показать нам нашу собственную природу и природу других людей, тем самым принесет науке, а следовательно – добродетели – огромнейшую пользу, ибо правда всегда нравственна. Мне думается, исключительное сосредоточение внимания на одной, обособленной нравственной цели, о которой вы говорите, скорее вредит, нежели способствует достижению этой великой общей цели.

Все человечество – вот то поле, которое автор, пишущий романы, должен возделывать; правдивость во всем – вот то нравственное начало, которое он всячески должен внушать. В непринужденном диалоге, в как бы разрозненных сентенциях, в объяснении событий, в анализе характеров – во всем этом он должен наставлять и улучшать нравы. Чтобы выразить нравственный принцип, либо истинный сам по себе, либо благотворный по своему воздействию, писателю, – и я хотел бы, чтобы некий, совсем недавно появившийся автор романов помнил об этом, – писателю мало иметь доброе сердце, сочувствовать людям и питать так называемые «возвышенные чувства». Прежде чем взяться за свой роман, он должен основательнейшим образом изучить сложную науку о нравственности и в совершенстве развить в себе способность и к отвлеченному и к более конкретному мышлению. Если все это не будет им усвоено достаточно прочно и отчетливо, – любовь к добру сможет только привести его к ошибкам, и предубеждения чувствительного сердца он легко сможет выдать за предписания добродетели. О, если б только люди поняли, что нужно самим много учиться, прежде чем поучать! Что до меня – если б я задумал написать роман, я прежде всего стал бы внимательно, пристально, неустанно наблюдать людей и нравы. Затем, изучив в окружающем нас мире последствия людских поступков, я старался бы, путем чтения книг и размышлений в своем кабинете, установить их причины, и лишь после этого, но никак не раньше, я обратился бы к более легким, изящным предметам – стилю и форме; точно так же и воображению я дал бы волю лишь тогда, когда был бы уверен, что оно не превратит людей в уродов, а правду – в ложь. Орудиями назидания или развлечения в моем романе были бы люди такие, какие они есть, не хуже и не лучше, и к подлинной нравственности они приобщали бы не столько глубокомыслием и серьезностью, сколько шуткой и иронией. Никогда еще несовершенство не исправляли точным изображением совершенства[597] и если, как утверждают, легкомыслие и насмешка легко вводят в грех, то я не вижу, почему ими нельзя пользоваться и для защиты добродетели. В одном мы можем быть уверены: поскольку смех – отличительное свойство человека, то уж наверно им никогда не тешат себя ни тупые умы, ни жестокие сердца[598].

Винсент замолчал.

– Благодарю вас, милорд, – сказала леди Розвил, взяв мисс Гленвил под руку и встав с кресла. – Раз в жизни вы соблаговолили сообщить нам ваше собственное мнение, а не чужое! Вы почти не приводили цитат!

– Пусть так, – сказал Винсент. —

Примите ж чудо вместо блеска мысли.

Глава XLVIII

О, я люблю! И это слово ласки,

Мне думается, всем пригодно в мире…

Но сердцу нежному иное имя

О мыслях скажет, миру недоступных

П. Б. Шелли

Я для себя прошу одной лишь чести:

Считайте, что я ваш, что я ваш друг!

Шекспир

Хотя по тону этих записок меня, пожалуй, могут счесть бессердечным и суетным, я все же с полным убеждением могу сказать, что вечер моего первого знакомства с мисс Гленвил был одним из самых прекрасных во всей моей молодости. Я вернулся домой опьяненный чистейшей радостью, которая придала моей жизни новый смысл и новую прелесть. Казалось, эти мигом пролетевшие два часа изменили весь строй моих чувств и мыслей.

Мисс Гленвил ничем не походила на героиню – я ненавижу героинь. В ней не было ни «милой непринужденности», ни «спокойного достоинства», ни (избави боже!) «английской грации», столь восторженно восхваляемых некоторыми писателями. Благодарение небу – она была живым существом. Была очень умна, но вместе с тем шаловлива как ребенок: мыслила чрезвычайно здраво – но была кротка, словно газель. Когда она смеялась, ее лицо, губы, глаза, лоб, щеки – все светилось веселостью. «Казалось, рай отверст в ее чертах»; когда была сосредоточена, эта сосредоточенность была столь прекрасна, возвышенна, но вместе с тем чарующе мила, что, будь у вас хоть крупица воображения, вы могли, глядя на нее, вообразить, что она – ангел нового, неведомого сонма, в котором херувимы – духи любви, слиты с серафимами – духами познания. В обществе она была, пожалуй, не так молчалива, как это соответствовало бы моему личному вкусу; но в разговоре она высказывала восхитительные мысли голосом столь мелодичным, что я жестоко огорчался, когда она замолкала. Казалось, нечто несказанно прекрасное не было выражено до конца.

Но пока довольно об этом. На другое утро после этой встречи у леди Розвил я лениво перелистывал какие-то старые книги, как вдруг вошел Винсент. Я сразу заметил, что лицо у него разгоряченное, а глаза необычайно блестят. Удостоверясь, что мы одни в комнате, он вплотную придвинул свое кресло к моему и вполголоса сказал:

– Пелэм, я хочу обсудить с вами очень важное дело, которое давно уже меня занимает; но умоляю вас, отбросьте на сей раз ваше обычное легкомыслие и – простите мне это выражение – аффектацию, выкажите ту искренность, то прямодушие, которые составляют сущность вашего характера.

– Дорогой лорд Винсент, – ответил я, – ваши слова так многозначительны и торжественны, что даже сквозь искуснейше подложенный ватой сюртук работы N. они проникли в мое сердце. Разрешите мне позвонить, чтобы велеть слуге привести моего пуделя и подать мне одеколон, и я выслушаю вас так, как вы этого желаете – всю вашу речь, от альфы до омеги.

Винсент закусил губу – но я все же позвонил слуге; когда приказания были исполнены, я, удобно усевшись вместе с пуделем на кушетке, изъявил полную готовность выслушать его.

– Дорогой друг, – так он начал, – я много раз наблюдал, что, при всей вашей любви к развлечениям, ваши мысли всегда обращены на более высокие, более значительные предметы, и я тем выше ценю ваше дарование и тем более уверен в вашем будущем, что вы не выставляете напоказ первое и, по-видимому, мало тревожитесь о втором —

Но знают все, что лестницею служит

Для молодого честолюбца скромность.[599]

Я также заметил, что в последнее время вы часто бывали у лорда Доутона, и даже слыхал, что вы дважды беседовали с ним запершись. Всем известно, что это лицо лелеет надежду привести оппозицию на grata arva[600] скамей Казначейства; и несмотря на то, что виги в течение ряда лет не были у власти, некоторые люди с уверенностью предсказывают возможность союза между ними и мистером Гаскеллом, основные принципы которого, это тоже говорят, они постепенно усвоили.

Винсент на минуту замолчал и взглянул мне прямо в лицо. Я ответил столь же пытливым взглядом. Он потупился и продолжал:

– Теперь – слушайте внимательно, Пелэм: этот союз невозможен. Вы улыбаетесь, а я в этом уверен. Я поставил себе целью создать третью партию; быть может, пока обе большие секты «судьбы неведомую волю пытаются предречь», внезапно появится третья «и будет ей дано произнести решенье». Скажите, что вы не считаете невозможным присоединиться к нам, и я буду говорить с вами более откровенно.

Я выждал минуты три, прежде чем ответить. Затем я сказал:

– Сердечно вам признателен за ваше предложение. Назовите мне имена каких-либо двух членов вашей партии – тогда я вам отвечу.

– Лорд Линкольн и лорд Лесборо.

– Как! – воскликнул я. – Виг, заявивший в палате лордов, что как бы страшны ни были бедствия народа – никогда они не будут облегчены за счет какой-либо из деспотических привилегий аристократии! Ну его! Я не хочу иметь с ним дело! Что касается Лесборо – он дурак и хвастун, упорно раздувающий собственное тщеславие самыми мощными ораторскими мехами, когда-либо созданными из воздуха и меди, чтобы вызывать шум и дым, значение коих, право, столь ничтожно! Ну его! С ним я тоже не хочу иметь дело!