XVIII

Для проникновенного наблюдателя не существует пустяков! Характер проявляется в мелочах. «Где в этом письме, – спросил некий король у самого мудрого из живших в то время дипломатов, – обнаруживаете вы нерешительность?» – «В начертании букв н и г!» – ответствовал тот.

XIX

Истинно расположенный к людям человек не станет оскорблять чувства ближних ни чрезмерной небрежностью в одежде, ни излишней щеголеватостью. Поэтому позволено усомниться в человеколюбии как неряхи, так и хлыща.

XX

Свисающий чулок свидетельствует о полном безразличии его обладателя к тому, понравится ли он окружающим или нет. Но бриллиантовый перстень может стать проявлением недоброжелательства.

XXI

Изобретая какое-либо новшество в одежде, надо следовать Аддисонову определению хорошего стиля в литературе и «стремиться к той изысканности, которая естественна и не бросается в глаза».

XXII

Тот, кто любит мелочи ради них самих, сам человек мелкий; тот же, кто ценит их ради тех выводов, которые можно из них сделать, или ради тех целей, для которых они могут быть использованы, – философ.

Глава XL

Tantôt; Monseigneur le Marquis à cheval —

Tantôt, Monsieur du Mazin debout.

«L'art de se Promener à cheval» [526]

Мой кабриолет стоял у подъезда, и я уже готов был ехать, как вдруг увидел конюха, не без труда прохаживавшего на редкость красивую, горячую лошадь. В то время я больше всего думал о том, чтобы приобрести для своих конюшен самых лучших лошадей, какие только были мне по средствам, поэтому я тотчас послал своего грума (vulgo[527] – «тигра») узнать у конюха, продается ли эта лошадь и кому она принадлежит.

– Лошадь не продается, – был ответ, – а принадлежит она сэру Реджиналду Гленвилу.

Меня словно пронизала электрическая искра; я сел в кабриолет, догнал грума и спросил, где проживает сэр Реджиналд. Грум дал мне адрес – улица Пел-Мел[528] №… Я решил побывать у него в то же утро, но сперва заехал к леди Розвил, поболтать с ней об Олмэкском клубе и о beau monde[529] и заодно узнать все самые последние сплетни и эпиграммы.

Леди Розвил я застал дома; в гостиной было довольно много женщин – прекрасная графиня принадлежала к числу тех немногих, кто принимает по утрам. Она встретила меня необычайно приветливо. Заметив, что N. – по мнению его друзей, самый красивый мужчина нашего времени, сидевший рядом с леди Розвил, – встал, чтобы пропустить меня, я с невозмутимым, беспечным видом тотчас занял его кресло, а когда N., видимо, возмущенный моей дерзостью, сердито уставился на меня, ответил на его негодующий взгляд самой обольстительной и милостивой улыбкой, на какую только был способен. Благодарение небесам – самый красивый мужчина нашего времени перестает быть главным лицом в гостиной, как только там появляются Генри Пелэм и его ангел-хранитель, врагами Пелэма именуемый его самолюбованием.

– Какая у вас прелестная коллекция, дорогая леди Розвил, – молвил я, обведя гостиную глазами, – настоящий музей! Но кто этот вежливый молодой человек, настоящий джентльмен, который так мило уступил мне свое место? Я искренне огорчен тем, что вынужден им завладеть, – прибавил я, в то же время откидываясь назад, бесцеремонно вытягивая ноги и вообще как можно прочнее водворяясь в отобранном мною кресле. – Pour l'amour de Dieu[530] сообщите мне все самые последние on dit[531]. О небо! Что за противное зеркало и вдобавок как раз напротив меня! Нельзя ли его перевесить на то время, что я здесь? Ах, кстати, леди Розвил, вы любительница богемских зеркал? Что до меня – я обладаю таким зеркалом, но смотрюсь в него только когда на меня находит хандра: оно дает такой радужный отсвет, что потом весь день пребываешь в хорошем расположении духа. Увы, леди Розвил, вы видите, я сейчас гораздо бледнее, чем когда мы встречались с вами в Гаррет-парке. Зато вы напоминаете один из тех прекрасных цветков, которые особенно пышно распускаются в зимнее время.

– Хвала всевышнему, мистер Пелэм! – воскликнула, смеясь, леди Розвил. – Наконец-то вы дали мне вставить хоть одно слово. По крайней мере, вы за время своего пребывания в Париже научились нести все frais[532] разговора.

– Я вас понимаю, – ответил я, – вы хотите сказать, что я говорю слишком много; верно, я признаю за собой этот недостаток, сейчас это не в моде. Даже меня, самого учтивого, самого добродушного, самого безыскусственного человека всей Европы – даже меня невзлюбили, почти что возненавидели из-за этого единственного, отнюдь не тяжкого преступления! Ах! Ведь больше всех в обществе любят глухонемое существо, чье имя – «comment s'appelle-t-il?»[533]

– Да, – согласилась леди Розвил, – популярность – богиня, которую легче всего умилостивить, ничем себя не проявляя, и чем меньше прав человек имеет на то, чтобы им восхищались, тем более он может притязать на то, чтобы его полюбили.

– В общем это совершенно верно, – согласился я, – и в этом смысле я представляю правило, вы – исключение. Я образец совершенства, и меня за это ненавидят: вы – такой же чистейший его образец, и, несмотря на это, перед вами преклоняются. Но скажите мне, что нового в литературе? Я устал от суетной праздности и, чтобы достойно насладиться отдыхом, намерен выступить как savant[534].

– О! леди К. собирается писать комментарий к сочинениям Уде[535], мадам де Жанлис[536] – исследование о подлинности апокрифов[537]. Герцог Н. в скором времени закончит трактат о веротерпимости, лорд Л. – «Опыт познания самого себя». Далее, по сведениям из-за границы, алжирский дей сочинил «Оду свободе», а ученая коллегия Кафрарии намерена издать том путешествий на Северный полюс.

– Ну что ж, – сказал я, – если я вздумаю с самым серьезным видом разгласить эти сведения, бьюсь об заклад, что очень многие мне поверят; ибо выдумка, изрекаемая торжественным тоном, звучит гораздо более убедительно, нежели правда, сообщенная неуверенным голосом. Иначе как бы могли существовать служители Магомета и Брахмы[538]?

– О! Мистер Пелэм, вы становитесь слишком уж глубокомысленным!

– C'est vrai[539], хотя…

– Скажите, – прервала меня леди Розвил, – чем объяснить, что вы обнаруживаете такие познания в беседе на ученые темы и притом столь непринужденно говорите о предметах весьма легковесных?

– А вот чем, – ответил я, вставая, чтобы откланяться, – великие умы склонны думать, что все, чему они придают хоть какое-нибудь значение, одинаково ценно. Так, Гесиод[540] – как вам известно, превосходный поэт, хоть он и подражал Шенстону, – говорит, что некоторых людей боги наделили талантами, а других – необыкновенными способностями к танцам. Мне, леди Розвил, было уготовано соединить в себе оба эти дара. Прощайте!

«Вот так, – сказал я себе несколько позднее, когда снова остался один, – мы «шутов изображаем, как принято в наш век», покуда судьба не принесет нам того, что лучше шутовства; и, праздно стоя на берегу, в ожидании попутного ветра, который направит ладью нашей жизни к отважным начинаниям и успехам, мы забавляемся теми былинками и камешками, что у нас под рукой!»

Глава XLI

Вот юноша! Он, словно от скитаний,

До срока стал и немощен, и сед.

Никто не постигал глухих страданий,

Измучивших его во цвете лет

И гнавших, словно дьяволы, по свету.

П. Б. Шелли

От леди Розвил я поехал к Гленвилу. Я застал его дома. Слуга ввел меня в роскошную гостиную с узорчатыми шелковыми занавесями и великим множеством зеркал. Небольшой кабинет справа от гостиной весь был уставлен шкафами с книгами. Судя по всему, хозяин дома любил проводить здесь время. Серебряные, отделанные перламутром жирандоли украшали простенки. Ручки дверей были из того же металла.

Кабинет прилегал к большому залу в два света, стены которого были увешаны шедеврами итальянского и фламандского искусства. Через этот зал почтительный пожилой слуга провел меня в четвертую комнату, где сидел Реджиналд Гленвил. Он был в халате. «Великий боже, – подумал я, подходя к нему, – неужели это – тот самый человек, который par choix[541] поселился в нищенской лачуге, открытой всем ветрам, туманам, испарениям, в таком изобилии даруемым Англии ее небесами?»

Мы приветствовали друг друга необычайно сердечно. Гленвил все еще был худ и бледен, но, казалось, его здоровье значительно улучшилось со времени нашей последней встречи. Он был очень весел или прикидывался веселым. Синие глаза блистали, губы складывались в лукавую усмешку, благородное, ясное лицо сияло, словно никогда его не омрачали страдания и страсти, и глядя на него, я подумал, что никогда еще не видал такого идеального образца мужской красоты, физической и духовной.

– Дорогой Пелэм, – сказал Гленвил, – мы должны видеться как можно чаще; я живу весьма уединенно, у меня превосходный повар, которого мне прислал из Франции знаменитый гурман, маршал де N. За стол я сажусь ровно в восемь часов и никогда не обедаю вне дома. Стол у меня всегда накрыт на три прибора, и ты можешь быть уверен, что всегда найдешь здесь обед в те дни, когда у тебя не будет более заманчивых перспектив. Какого ты мнения о моем вкусе в живописи?

– Одно только могу сказать, – ответил я, – раз уж мне предстоит часто обедать у тебя, я искренне желаю, чтобы твой вкус в винах был хоть наполовину так хорошо, как в живописи.

– Все мы, – сказал Гленвил, слегка улыбнувшись, – все мы, как мудро говорили в старину, «взрослые дети». Первая наша игрушка – любовь; вторая – показной блеск, в том виде, в каком он льстит нашему тщеславию. Ради него одни держат скаковых лошадей, другие гонятся за почестями, третьи задают пиры, а кое-кто – voici ma exemple[542] – собирает редкостную мебель или картины. Да. Пелэм, поистине, самые ранние наши желания – самые чистые; любовь побуждает нас алкать земных благ ради любимой, тщеславие – ради нас самих; так, первые проявления наших способностей приносят плоды другим, но последующих уже едва хватает для нас самих, ибо с годами мы становимся скаредны. Хватит, однако, морализировать – ты возьмешь меня покататься, если я оденусь быстрее, чем когда-либо одевался мужчина?