– Весьма вероятно, – ответил я. – Это имя ему как раз под стать; у него широкое, красное лицо, он носит галстук в горошек. Том – да разве он мог бы зваться иначе?

– Ему лет тридцать пять, не так ли? – продолжал Винсент. – Приземистый парень, волосы и бакенбарды у него рыжеватые?

– Совершенно точно, – подтвердил я, – разве Томы не все скроены на один лад?

– О, – сказал Винсент, – я его отлично знаю; способный, смышленый малый, но отъявленный негодяй. Его отец был управляющим у одного помещика в Ланкашире и дал сыну юридическое образование; но парень был разбитной, забавный и стал любимцем отцовского хозяина, своего рода захолустного мецената, покровительствовавшего ярмарочным драчунам, боксерам и жокеям. У этого помещика Торнтон встречал многих лиц, занимавших видное положение, но разделявших вкусы хозяина дома; пошлую грубость Торнтона они принимали за прямодушие, его крепкие прибаутки – за остроумие и допустили его в свое общество. С одним из них я и встречал его. Кажется, в последнее время его репутация сильно испортилась, и что бы ни привело его в среду англичан, проживающих в Париже, в среду этих «приукрашенных мерзостей» и «безгрешных чернот», как Чарлз Лэм[301] называет трубочистов, – это доказывает, что он не преуспел в своей профессии. Я думаю, однако, что он как-то ухитряется существовать здесь, – ведь там, где водятся английские дураки, всегда найдется хорошая пожива для английского мошенника.

– Верно, – сказал я, – но разве здесь хватает дураков, чтобы прокормить всех мошенников?

– Да, потому что мошенники, наподобие пауков, пожирают друг друга, когда нет ничего другого. Покуда действует незыблемый закон природы, в силу которого мелкие негодяи становятся добычей больших, – пусть Том Торнтон не беспокоится, так как большего негодяя, чем он, быть не может! Если вы, любезный Пелэм, познакомились с ним, я настоятельно советую вам быть настороже, ибо если он у вас не станет красть, выпрашивать или занимать деньги, – значит, в мире нет ничего невозможного, значит, мистер Говард де Говард может потолстеть и даже мистер Абертон – поумнеть. А теперь прощайте, благороднейший Пелэм. Il est plus aisé d'être sage pour les autres que pour soi-même[302].

Глава XVII

Вот парочка занятная, – наверно

Злодейскую задумала проделку.

Тайбернский кожевник

Я находился в Париже уже несколько недель и в общем был доволен тем, как провел это время. Я веселился до упаду и вместе с тем старался, как только мог, соединить приятное с полезным, например: если вечером мне предстояло посетить оперу, я утром брал урок танцев; если я был приглашен на вечер к герцогине Перпиньянской, – я отправлялся туда лишь после того, как провел час-другой в salle des assauts d'armes[303], а если я изъяснялся герцогине в любви, – то вы можете быть уверены, что предварительно я целую неделю под руководством моего maître des grâces[304] упражнялся в эффектных позах. Словом, я прилагал все усилия к тому, чтобы достойным образом завершить свое светское воспитание. От души желаю, чтобы все молодые люди, посещающие континент с этой целью, могли то же сказать о себе!

Однажды (с неделю после той беседы с лордом Винсентом, которую я привел в предыдущей главе) я медленно прохаживался по одной из аллей Jardîn des Plantes[305], размышляя о многообразных достоинствах Роше де Канкаль и герцогини Перпиньянской, как вдруг на эту аллею с пересекавшей ее дорожки свернул высокий мужчина в темном сюртуке из грубой, плотной ткани (сюртук я узнал гораздо раньше, чем лицо незнакомца). Он остановился и стал озираться вокруг, словно кого-то поджидая. К нему подошла женщина на вид лет тридцати, довольно плохо одетая. Они обменялись несколькими словами, затем женщина взяла его под руку, они пошли по боковой дорожке, и вскоре я потерял их из виду. Я думаю, читатель уже догадался, что в незнакомце я узнал того, с кем Торнтон был в Булонском лесу и кто так поразил меня за игорным столом в Пале-Рояле. Я никогда бы не поверил, что человек с лицом столь благородным, даже когда оно выражало злобу, может расточать улыбки женщине, видимо, принадлежавшей к самым низам общества. Но все мы имеем свои маленькие слабости, как сказал один француз, когда варил голову своей бабушки в муравленом горшке.

Я сам в ту пору был одним из тех, кого привлекает всякое смазливое личико, как бы ни была невзрачна одежда той, кому оно принадлежит; не могу сказать, чтобы я когда-либо опускался до любовной интрижки с горничной, но я отнесся бы довольно терпимо ко всякому мужчине моложе тридцати лет, с которым это приключилось бы. И вот доказательство моей снисходительности: спустя десять минут после того, как мне довелось быть свидетелем столь малопристойной встречи, я, идя следом за миловидной молоденькой bourgeoise,[306] оказался в кабачке, в ту пору находившемся (по всей вероятности, это и теперь так) посредине сада. Гризетка, которую сопровождали старуха (должно быть, мать) и un beau gros garçon[307], вероятно, ее любовник, сидела напротив меня и тотчас со всем изощренным кокетством француженки стала делить свое внимание между парнем и мной. Что до него – он, казалось, был весьма недоволен теми выразительными взглядами, которыми мы обменивались поверх его правого плеча, и в конце концов, под предлогом, что девицу нужно уберечь от сквозняка, – окно было открыто, – уселся как раз посредине между нами. Однако этот весьма изобретательный маневр не оправдал его надежд, так как он не принял в расчет того обстоятельства, что я ведь тоже способен двигаться; и действительно, я передвинул свой стул фута на три, чем совершенно расстроил ответный выпад противника.

Но этот флирт длился недолго; по-видимому, парень и старуха сошлись на том, что он недопустим, и по примеру опытных полководцев решили отступлением достичь победы. Они допили свой оршад, расплатились, взяли ненадежного воина в середину и оставили поле битвы в моем распоряжении. Но я отнюдь не был расположен сильно огорчаться по этому случаю и остался сидеть у окна, прихлебывая лимонад и бурча себе под нос: «Что ни говори – с женщинами уйма хлопот!»

У наружной стены кабачка, как раз под окном, стояла скамейка, которую, уплатив несколько су, каждый желающий мог получить в полное безраздельное пользование, свое и своих спутников. В данное время ее занимала какая-то старуха (так по крайней мере я заключил по ее голосу, хотя этот визгливый, пронзительный дискант мог принадлежать и мистеру Говарду де Говарду; но я не дал себе труда выглянуть в окно), восседавшая там вместе со своим любезным. В Париже для женщины, как бы она ни была стара, всегда найдется amant,[308] соблазненный либо страстью, либо деньгами. Понежничав, парочка ушла, и на смену ей тотчас явилась другая. Мужчина заговорил очень тихо, но звук его голоса заставил меня вскочить с места. Прежде чем сесть снова, я быстро выглянул в окно. Я увидел англичанина, ранее замеченного мною в саду, и женщину, с которой он там встретился.

– Ты говоришь – двести фунтов? – едва слышно сказал англичанин. – Все должно достаться нам.

– Но, – возразила женщина, тоже полушепотом, – он-то говорит, что больше никогда в жизни не притронется к картам.

Мужчина рассмеялся.

– Глупец, – сказал он, – страсть не так-то легко обуздать. Сколько дней назад он получил из Лондона эти деньги?

– Дня три, – ответила женщина.

– И это в самом деле последнее, что у него осталось?

– Да, последнее.

– Стало быть, когда он пустит по ветру эти деньги, ничто уже не спасет его от нищеты?

– Ничто, – подтвердила женщина, вздохнув едва слышно.

Мужчина снова рассмеялся и совершенно другим тоном сказал:

– Вот тогда – тогда, наконец, я утолю свою мучительную жажду. Пойми, женщина, – уже много месяцев я не знаю дня – но что я говорю – дня: не знаю ночи, не знаю часа, когда моя жизнь была бы такой, как жизнь других людей. Моя душа охвачена одним огненным желанием. Дотронься до моей руки – неудивительно, что ты вздрогнула – она вся пылает, но что́ лихорадка, терзающая тело, по сравнению с пламенем, сжигающим душу?

Он еще больше понизил голос, и я уже ничего не мог расслышать; судя по всему, женщина пыталась его успокоить; наконец она сказала:

– Несчастный Тиррел! Вы ведь не допустите, чтобы он умер с голоду?

Мужчина помолчал минуту-другую. Затем он сказал:

– Денно и нощно я, преклонив колена, возношу господу одну-единственную неумолчную молитву – вот она: когда для этого человека придет последний час; когда, изнуренный усталостью, горем, болезнями, голодом, он упадет на свое ложе; когда в горле у него будут клокотать предсмертные хрипы, а глаза подернутся темной пеленой; когда воспоминание заполнит все вокруг него видениями ада и этот трус начнет в страхе дрожащим голосом каяться небесам в своих злодействах – пусть я буду при этом!

Наступило длительное молчание, его прерывали только всхлипывания женщины, которые она, видимо, не в силах была подавить. Наконец мужчина встал, и голосом столь нежным, что он звучал как музыка, заговорил с ней необычайно ласково. Она быстро поддалась этим чарам и с живостью отвечала ему.

– Как ни мучат меня угрызения совести, – сказала она, – я согласна лишиться жизни, чести, надежды, даже спасения души – только бы не лишиться вас!

После этого они ушли.

О, любовь этой женщины! Сколь сильна она в своей слабости! Сколь прекрасна в своей преступности!

Глава XVIII

В ловушке мопс, и пойман он

И в городок препровожден.

И зависть всякого берет:

У дамы он теперь живет.

Басня Гея[309]

Дня через два после этой загадочной встречи я сидел утром один в своей гостиной, когда мой слуга Бедо доложил, что меня желает видеть дама.

Эта дама оказалась красивой, видной особой, одетой в точности по картинке из Magasin des Modes[310]. Она уселась, откинула вуаль и, с минуту помолчав, спросила, доволен ли я комнатами, которые занимаю.