Может быть, все это шло бы не так быстро, если бы Торнтон не поддерживал его надежд всевозможными искусными способами. Тиррел часто пользовался его услугами как профессионала. Торнтон хорошо знал все домашние дела игрока, и когда он давал ему обещание изыскать на самый крайний случай какое-нибудь средство для поправления дел, Тиррел с готовностью предавался успокоительной надежде.

Я со своей стороны принял имя и внешний облик, под которыми стал известен тебе в Париже, а Торнтон представил меня Тиррелу как молодого англичанина, очень богатого и в еще большей мере – неопытного. Игрок жадно ухватился за новое знакомство, из которого, в чем быстро уверил его Торнтон, можно было извлечь выгоду. Таким образом я получил легкую возможность день за днем отмечать, как сеть, которую я сплетал вокруг Тиррела, становится все плотнее, как месть моя приближается к вожделенной цели.

Но это было еще не все. Я только что сказал, что на белом свете не было человека, который бы спас Тиррела от заслуженной им и неминуемой участи. Но я запамятовал, что было все же одно существо, которое еще таило к нему нежную привязанность и к которому он, в свою очередь, испытывал, казалось, более благородное и нежное чувство, сохранившееся со времен, когда он не был так испорчен и грешен. И вот я приложил все свои силы и старания к тому, чтобы это существо (ты легко догадаешься, что то была женщина) отшатнулось от моей добычи; я не мог допустить, чтобы у Тиррела сохранилось утешение, которого он лишил меня. Я применил все средства обольщения, чтобы ее нежное чувство перешло от него ко мне. Все, что могло мне помочь, клятвы и обещания, соблазны любви и богатства – все было пущено в ход, и в конце концов – успешно; я одержал победу. Эта женщина стала моей рабой. Когда Тиррел колебался – идти ли ему дальше по гибельной дороге, именно она боролась с его сомнениями и подталкивала его вперед; именно она обстоятельно сообщала мне о плачевном положении его финансов и делала все, что только могла, для того, чтобы они как можно скорее иссякли. А самое жестокое предательство – бросить его на произвол судьбы в самую тяжелую минуту – было, по моему желанию, отложено до наиболее подходящего случая, и я ожидал его с какой-то злобной радостью.

В осуществлении моего замысла смущали меня два обстоятельства: во-первых, знакомство Торнтона с тобой, во-вторых, совершенно неожиданное получение Тиррелом (немного времени спустя) двухсот фунтов за отказ от каких бы то ни было возможных дальнейших претензий к покупателям его имения. Ты должен простить меня, если с первым, поскольку оно могло помешать осуществлению моих планов или раскрыть мое инкогнито, я постарался как можно скорее покончить. Другое меня сильно встревожило, ибо первой мыслью Тиррела было отречься от игорного стола и попытаться жить на полученные им жалкие гроши столько времени, сколько позволит строжайшая бережливость.

Но, по моему указанию, Маргарет, женщина, о которой шла речь, противилась этому намерению столь искусно и успешно, что Тиррел уступил своей природной склонности и вновь с увлечением предался любимому занятию. Однако я так нетерпеливо стремился завершить эту подготовительную часть моей мести, что мы с Торнтоном условились уговорить Тиррела рискнуть всем, что у него было, до последнего фартинга, в игре один на один со мною. Полагая, что ему легко удастся поправить свои дела благодаря моей неопытности в игре, Тиррел легко попался в ловушку. И на вторую же ночь нашего карточного поединка он не только проиграл все, что у него еще оставалось, но и подписал долговое обязательство на сумму, о которой в то время и мечтать не мог.

Раскрасневшийся, разгоряченный, почти обезумевший от торжества, я весь предался восторгу, охватившему меня в этот миг. Я не знал, что ты находишься так близко, и выдал себя – ты помнишь, как все это произошло. Радостно отправился я домой и впервые после смерти Гертруды был счастлив. Но, по моему расчету, это должно было быть лишь началом моего мщения: я упивался пламенной надеждой, представлял себе, как он будет нуждаться в самом необходимом и голодать у меня на глазах. На следующий день, когда Тиррел, в полном отчаянии, пожелал услышать хоть одно слово утешения из уст, которым, как он любя и веря, думал, чужды были ложь и предательство, его последний друг посмеялся над ним и покинул его. Знай, Пелэм, я при этом присутствовал и слышал ее слова!

Но тут-то иссякла для меня возможность осуществить свою месть до конца: я еще не утолил, не усмирил своей жажды, а кубок был внезапно оторван от моих губ. Тиррел исчез: куда – никто не знал. Я велел Торнтону навести справки. Через неделю он сообщил мне, что Тиррел умер в крайней нужде от предельного отчаяния. Поверишь ли ты, что, когда я услышал об этом, первыми чувствами моими были ярость и разочарование? Да, он умер, умер в той самой нищете, которой я для него желал, но я не стал свидетелем его смерти, и мне казалось, что он не испытал самых горьких мук смертного ложа.

Хотя я часто расспрашивал Торнтона, мне и посейчас неизвестно, для чего ему понадобилось вводить меня в заблуждение. Думаю, что и сам он был обманут[794]. Достоверно только (ибо я сам это разузнал), что один человек, по описанию очень походивший на Тиррела, погиб в состоянии, о котором говорил Торнтон. Это, по всей видимости, и ввело его в заблуждение.

Я покинул Париж и через Нормандию вернулся в Англию (где и прожил несколько недель). Там мы с Торнтоном встретились снова. Но я думаю, что подлинная встреча наша состоялась тогда, когда Торнтон стал донимать меня своей наглостью и дерзостью. Лезвие страстей наших – обоюдоострое. Подобно царю, который выпускал в битву с врагами диких зверей, мы убеждаемся, что эти неверные союзники для нас самих гибельнее, чем для врагов. Но не такой у меня характер, чтобы я стал сносить насмешки или приставания человека, который был марионеткой в моих руках. Я весьма неохотно терпел его фамильярные выходки, когда не мог обойтись без его услуг. Теперь же услуги, которые он к тому же оказывал мне не по дружбе, а за плату, больше не требовались, и я еще менее склонен был выносить его близость. Подобно всем людям такого же склада, как он, Торнтон обладал некоторым низменным самолюбием, постоянно получавшим от меня щелчки. Ему приходилось бывать на дружеской ноге с людьми даже более высокого положения, чем я, и его оскорбляло мое высокомерное отношение; я же не мог вести себя иначе – так отвратительны были мне свойства его натуры. Правда, я проявлял столь безудержную щедрость, что этот алчный негодяй преспокойно глотал обиды, за которые так хорошо вознаграждался. Но со свойственной ему злобной хитростью и коварством он хорошо знал, как за них отплачивать тою же монетой. Он помогал мне, но в то же время высмеивал мое мщение. И хотя ему вскоре стало ясно, что, произнеси он хоть полслова, оскорбительных для Гертруды или ее памяти, это может стоить ему жизни, он все же умудрялся наносить мне раны в самое чувствительное, самое больное место всевозможными замечаниями общего характера или же скрытыми намеками. Так возникла, росла и все усиливалась в нас неприязнь друг к другу, превратившись, наконец, во взаимную ненависть, которая, думается мне, и стала, как в преисподней у дьяволов, нашей общей карой.

Не успел я возвратиться в Англию, как обнаружил, что он уже там и дожидается моего приезда. Он удостаивал меня частыми посещениями и просьбами о деньгах. Не обладая никакой тайной, действительно угрожающей моей репутации, он хорошо понимал, что знает нечто способное нарушить мое душевное равновесие, и, как только мог, пользовался тем, что для меня не было ничего тягостнее и мучительнее даже самого легкого напоминания о моих отношениях с Гертрудой, об их мрачной и гибельной развязке. Под конец он мне все же надоел. Я убедился, что он опускается на самое дно, к последним отбросам общества, и мне стала невыносима даже мысль о том, чтобы дальше терпеть его фамильярные выходки и потакать его порокам.

Не стану подробно распространяться о своих внутренних переживаниях, а также о событиях моей внешней, мирской жизни. Великая перемена произошла в моей душе: ее уже не раздирали яростные и противоречивые страсти. Бурное некогда море лежало теперь в мертвенном, тягостном покое: его не волновали теперь даже легкие целительные ветры.

Я спал над бездною оцепенелой.

Сильная, всепоглощающая страсть есть одно из самых безнравственных явлений, ибо после нее дух наш всегда слишком изнеможен, слишком погружен в косность, чтобы оказаться способным к той действенной, энергичной жизни, которой мы по-настоящему обязаны жить. Все же теперь, когда чувство, тиранически властвовавшее над моей душою, угасло, я попытался сбросить вызванную им же апатию и возвратиться к разнообразным занятиям и делам повседневного существования. С надеждой и пылом ребенка хватался я за все, что могло отвлечь меня от мрачных воспоминаний или же хоть на миг нарушить мою душевную оцепенелость. Так, ты нашел меня предавшимся всяческим суетным обольщениям, которые надоедали мне, как только проходила их новизна: то я тщеславно гнался за литературным успехом, то за еще более пустыми побрякушками, которые может дать богатство. Порою я замыкался в уединении и размышлял о догматах ученых и заблуждениях мудрецов, порою же отдавался жизни более деятельной, разделяя увлечения суетящейся вокруг меня толпы, и тешил свое сердце надеждой, что аплодисменты государственных мужей и деловой водоворот заглушат голос прошлого и отгонят призрак смерти.

Осуществились ли эти надежды, успешной ли была борьба, ты сможешь судить по тому, как осунулось мое лицо, как разрушается моя оболочка, как явственно день за днем приближаюсь я к могиле. Но я уже говорил, что не стану удлинять эту часть моей истории, да оно и не нужно. Лишь об одном предмете, не связанном с сутью моей исповеди, должен я упомянуть ради некоего существа, нежно любящего и ни в чем не повинного.

В холодном и недружелюбном мире, куда я вступил, было одно сердце, уже в течение многих лет отданное мне. Тогда я и не подозревал об этом незаслуженном мною даре, иначе (ведь это было до моей встречи с Гертрудой) я ответил бы на устремленное ко мне чувство и избавил себя от греха и горя, терзавших меня столько лет. С тех пор женщина, о которой я говорю, вышла замуж и, после смерти своего супруга, снова стала свободной. Близкая всей моей семье, особенно сестре, она теперь постоянно встречалась со мною. Сострадание, которое она питала ко мне, заметив происшедшую со мною внешнюю и внутреннюю перемену, оказалось сильнее ее сдержанности, и лишь поэтому решаюсь я говорить о привязанности, которой не следовало бы раскрывать. Думаю, ты уже понял, кого я имею в виду, и если ты обнаружил ее слабость, то надо тебе узнать и ее благородство. Надо тебе узнать, что в ней это была не игра воображения или случайная причуда, а долгая и втайне хранимая любовь. Пусть станет тебе известно, что не пренебрежение общественным мнением, столь чуждое всякой порядочной женщине, а глубокая жалость заставила ее быть неосторожной, и что в настоящее время она не повинна ни в чем, кроме одного: одержима безумием, любовью к тому человеку, как я.