Я никогда не любил долго жить в одном и том же месте. Мы объездили бо́льшую часть Англии и Франции. Каким волшебством должна быть любовь, украшенная радостной невинностью, если даже в грехе, в раскаянии, в скорби она дарит нам восторги, не сравнимые ни с чем другим. О, в такие мгновения мне казалось, что я погружаюсь в самый эликсир жизни! Когда мы путешествовали одни, и вечерами, когда сумрак и безмолвие позднего часа, все сгущаясь и сгущаясь, теснее влекли нас друг к другу, а весь живой, дышащий мир словно сливался с обволакивающим нас ощущением взаимной любви, – сердца наши источали нежность и страсть, слишком полные чувством, чтобы мы были в состоянии говорить, слишком взволнованные, чтобы мы могли молчать. Тогда я прижимал пылающие виски к ее груди, стискивал ее руку в своей и чувствовал, что грезы мои сбываются, что мятущийся дух мой наконец-то обрел покой.

Я хорошо помню, как однажды ночью мы проезжали по одной из красивейших местностей Англии. Это было в разгаре лета, и луна (какая любовная сцена – в действительности ли, в романе ли – может быть подлинно нежной, страстной, божественной, если она не озарена лунным светом?) царила в глубоком июньском небе, придавая прекрасному лицу Гертруды новую, особенно бледную и грустную прелесть. Моя возлюбленная почти всегда пребывала в меланхолическом и сокрушенном расположении духа; может быть, именно это и роднило ее со мной. И взглянув на нее в ту ночь, я не удивился, когда увидел, что глаза ее полны слез. «Ты будешь смеяться надо мною, – сказала она, после того как я стер поцелуями слезы и спросил, откуда они взялись. – Но у меня предчувствие, которого я не в силах отогнать. Мне кажется, что не пройдет и нескольких месяцев, как ты будешь возвращаться по этой дороге, но меня с тобою не будет, не будет, может быть, и в живых». Предчувствие ее сбылось во всем, кроме того, что касалось смерти. Это случилось позже.

На некоторое время мы поселились в очень красивой местности, недалеко от небольшого курорта. На этом курорте я, к величайшему своему удивлению, встретил Тиррела. Он приехал сюда отчасти для того, чтобы повидаться с одним родственником, у которого надеялся кое-что урвать, отчасти же для восстановления своего здоровья, подорванного беспорядочной жизнью и излишествами. У меня не было оснований отказываться от возобновления старого знакомства, и, разумеется, я считал Тиррела настолько человеком большого света, хорошего общества, что не видел необходимости быть с ним чрезмерно щепетильным в отношении Гертруды, хотя вообще избегал ради нее общаться с прежними моими друзьями. Тиррел испытывал большие денежные затруднения, гораздо более серьезные, чем я тогда предполагал, думая, что затруднения эти – временные. Во всяком случае кошелек мой был, как и раньше, в полном его распоряжении, и он, не стесняясь, весьма широко пользовался моей щедростью. Он часто приходил к нам. Бедная Гертруда, считавшая, что я, принося ради нее жертву, отказался от всех своих знакомств, старалась побороть свою обычную робость и еще более тягостное, естественное в ее положении чувство и даже делала вид, что ей приятно общество моего приятеля; на самом деле это было не так.

Я задержался в *** на несколько недель из-за родов Гертруды. Ребенок – счастливец! – прожил всего неделю. Гертруда еще лежала в постели и не могла вставать, когда я получил от Эллен письмо, извещавшее меня о том, что матушка моя, тяжело больная, находится в Тулузе. Эллен заклинала меня, если я напоследок хочу повидаться с матерью, не теряя времени, ехать на континент. Ты можешь понять, в каком я оказался положении, вернее, не можешь, ибо не в состоянии представить себе даже в самой ничтожной степени, как сильно я любил Гертруду. И тебе и любому другому, возможно, показалось бы, что нет ничего чрезмерно тягостного в разлуке с нею даже на довольно неопределенное время, – я же чувствовал, что у меня как будто вырывают из груди сердце.

Я нанял для нее полукомпаньонку-полусиделку. Я обеспечил ее всем, что может показаться необходимым самой заботливой и нежной любви, и, полный предчувствий, слишком мрачных, чтобы в них разобраться, поспешно отправился в ближайший порт и оттуда отплыл во Францию.

Когда я прибыл в Тулузу, матушка чувствовала себя значительно лучше, но все же состояние ее было еще неопределенное и довольно опасное. Я оставался при ней больше месяца и в течение всего этого времени с каждой почтой получал от Гертруды несколько строк, а в ответ отправлял послания от «моего сердца ее сердцу». Это служило немалым утешением, особенно если принять во внимание, что в каждом письме сообщалось, что здоровье ее улучшается и силы прибывают. В конце месяца я уже собрался возвращаться – матушка медленно поправлялась, и я больше за нее не боялся. Но в судьбе нашей есть нити, зловеще переплетающиеся друг с другом, и обрываются они только в муках нашего последнего часа. День накануне моего отъезда я провел в доме, где свирепствовала заразная болезнь. Ночью я почувствовал себя очень плохо, а наутро был уже весь в жару.

В течение всего времени, что я находился в сознании, я не прекращал писать Гертруде, тщательно скрывая свою болезнь. Но затем несколько дней я был в бреду. Очнувшись, я сразу же потребовал письма, – но их не было, ни одного. Я не мог поверить, что это наяву. Однако дни шли, а из Англии, от Гертруды не приходило ни строчки. Как только я смог двигаться, я тотчас же велел закладывать лошадей: невозможно было дольше выносить пытку неизвестности. Я ехал так быстро, как только позволяла мне моя слабость после болезни, и, наконец, прибыл в Англию. Я помчался в *** по той же дороге, по которой мы ехали вместе! И слова о дурном предчувствии, сказанные ею тогда, глыбами льда падали мне в сердце: «Не пройдет и нескольких месяцев, как ты будешь возвращаться по этой дороге, но меня с тобою не будет, не будет, может быть, и в живых». При этой мысли мне хотелось воззвать к судьбе, чтобы передо мною разверзнулась могила. Молчание Гертруды, такое продолжительное и непонятное, молчание, несмотря на то, что письма мои настоятельно требовали скорейшего ответа, молили о нем, рождало во мне самые мрачные предчувствия. О боже, о боже мой, они оказались пустяками по сравнению с правдой!

Наконец я добрался до ***. Мой экипаж остановился у того самого дома… от ужаса я окоченел… меня пронизывала холодная дрожь… казалось тысячи морозных зим оледенили мою кровь. Я дернул звонок один раз, второй – ответа не было. Я хотел выпрыгнуть из экипажа, выломать дверь, но у меня не было сил двинуться. Человек, завороженный инкубом, сковавшим все его члены, был бы не так беспомощен, как я. Наконец появилась старая женщина, которой я никогда раньше не видел. «Где она? Что с ней?» Я был не в состоянии произнести еще хоть одно слово, но не отрывал глаз от недоумевающего, испуганного лица, которое видел перед собою. И мне казалось, что эти глаза скажут все, чего не в состоянии произнести губы. Но меня постигло разочарование – старуха понимала меня не больше, чем я ее. Тут появилась еще одна особа – я узнал ее лицо: это была девушка из числа нанятой нами прислуги. Поверите ли, при виде ее, человека, которого я знал раньше, который вызывал у меня в памяти образ живой Гертруды, какой она была, радость пронизала меня насквозь, страха словно не бывало, колдовство исчезло!

Я выпрыгнул из экипажа, схватил девушку за платье. «Ваша хозяйка, – вымолвил я, – ваша хозяйка, она здорова, она жива? Отвечайте же, отвечайте!» Девушка вскрикнула: мои нетерпеливые движения, а может быть, происшедшая во мне перемена – исхудалое лицо – привели ее в ужас. Но она была молода, у нее были крепкие нервы, и она сразу успокоилась. Она попросила меня войти в дом, сейчас мне все расскажут. Моя жена (Гертруда всюду считалась моей женой) была жива и, насколько ей известно, здорова, но она уехала отсюда несколько недель назад. Дрожа от волнения и еще полный страха, но на седьмом небе по сравнению с только что испытанным ужасом, я последовал в дом за девушкой и старухой.

Девушка принесла мне воды. «Ну, – сказал я, жадно сделав большой глоток, – теперь я готов выслушать все. Вы говорите, что моя жена уехала из этого дома, но куда?» Девушка заколебалась и опустила глаза. Старуха, немного тугая на ухо, не поняв как следует моих вопросов и не имея представления, насколько я лично заинтересован в ответе, переспросила: «Что нужно этому джентльмену? Он спрашивает про бедную юную леди, которая жила здесь? Да поможет ей бог!» – «Что же с ней такое? – вскричал я, вновь охваченный смертельной тревогой. – Что же с ней? Куда она девалась? Кто ее увез?» – «Кто увез? – пробормотала старуха, раздраженная моим нетерпеливым тоном. – Кто увез? Да врач из сумасшедшего дома, ясное дело!»

Больше я ничего не слышал. Душевная мука оказалась не под силу ослабевшему организму – я свалился без памяти.

Когда я очнулся, была уже темная ночь. Я лежал в постели, подле меня находились старуха и девушка. Я медленно, спокойно встал. Знаешь ли, все люди, много выстрадавшие, знакомы со странной аномалией отчаяния – спокойствием, овладевающим ими как раз когда мука острее всего. Введенные в заблуждение тем, как я себя держал, старуха и девушка постепенно рассказали мне все.

Несколько недель тому назад у Гертруды внезапно появились признаки душевного расстройства, которые, все усиливаясь, через несколько часов начали уже внушать серьезную тревогу. По каким-то причинам – толком старуха объяснить их не могла – Гертруда незадолго перед тем уволила компаньонку, которую я при ней оставил, и, таким образом, осталась одна среди простых слуг. Они послали за невежественными местными лекарями, а те без всякого успеха пытались лечить ее разными снадобьями, но душевное помрачение лишь усиливалось. Слуги, одержимые суеверным ужасом перед безумными, свойственным вообще простонародью, тревожились все сильнее и сильнее. Хозяйка дома требовала, чтобы ее увезли, и… и… я уже сказал тебе, Пелэм… сказал… они отослали ее… отослали в дом для умалишенных! И все это я выслушал! Все! Да, терпеливо выслушал. Я записал адрес больницы, где она теперь находилась: милях в двадцати от ***, и я велел запрячь свежих лошадей и тотчас же уехал.