– Клянусь Геркулесом! – воскликнул Диомед, широко раскрывая глаза. – Да ведь чтобы там искупаться, не хватит целой жизни!

– В Риме это обычное дело, – сказал Главк серьезно. – Многие там и проводят всю жизнь. Они приходят к открытию и остаются до тех пор, пока не запрут ворота. Остальной Рим для них словно не существует, они презирают все на свете, кроме бань.

– Клянусь Поллуксом, ты меня удивил!

– Даже у тех, кто купается только три раза в день, ни на что другое времени не остается. Перед первым купанием они играют в мяч в портике или на специальных площадках. Потом идут в театр рассеяться. Они закусывают под деревьями и думают о втором купании. К тому времени, как баня готова, еда уже переварена. После второго купания они идут в один из перистилей, чтобы послушать, как читает стихи какой-нибудь новомодный поэт, или в библиотеку – подремать над сочинениями старинных писателей. А там приходит время ужина, в котором они тоже видят лишь добавление к бане; после этого они купаются в третий раз, считая баню лучшим местом для беседы с друзьями.

– Клянусь Геркулесом, у них есть подражатели и в Помпеях!

– Да, но это не оправдание. Заядлые любители римских бань счастливы. Они не замечают ничего, кроме блеска и великолепия, они не заходят в бедные кварталы города, не знают, что на свете есть нищета. Весь мир им улыбается, хмурясь лишь напоследок, когда они отправляются купаться в Коците[91]. Вот они каковы, настоящие философы.

Пока Главк говорил все это, Лепид, зажмурившись и едва дыша, подвергался таинственным процедурам, не позволяя своим рабам пропустить ни одной. После благовоний и притираний его посыпали специальным порошком, чтобы тело больше не разогревалось, а когда этот порошок стерли гладким куском пемзы, он начал одеваться, но не в те одежды, которые снял, а в более нарядные, которые римляне надевают из уважения к предстоящей церемонии ужина, хотя по времени (ужинали они в три часа дня), пожалуй, правильнее будет назвать его обедом. Одевшись, он наконец открыл глаза и глубоко вздохнул, словно возвращаясь к жизни.

В то же время ожил и Саллюстий, протяжно зевнув.

– Пора ужинать, – сказал этот эпикуреец. – Главк и Лепид, пойдемте ужинать ко мне.

– Не забудьте, что я приглашаю вас к себе на будущей неделе! – воскликнул Диомед, который очень гордился знакомством с этими блестящими молодыми людьми.

– Как же, не забудем, – отвечал Саллюстий. – Память, мой милый Диомед, без сомнения, помещается в желудке.

Они вышли на улицу, где было прохладнее.

Глава VIII. Арбак плутует и выигрывает

Над шумным городом уже опустился вечер, когда Апекид направился к дому египтянина. Он избегал ярко освещенных людных улиц и шел, понурившись и спрятав руки под одеждой, резко выделяясь своим изможденным видом и торжественным выражением лица среди беззаботных и веселых прохожих.

Однако какой-то серьезный и степенный человек дважды неуверенно приближался к нему, а потом наконец коснулся его плеча.

– Апекид! – сказал он и сделал быстрый знак рукой – это было крестное знамение.

– А, назареянин! – сказал жрец и еще больше побледнел. – Чего тебе?

– Я не хочу прерывать твои размышления, – сказал незнакомец. – Но когда мы виделись в прошлый раз, ты, мне кажется, не избегал меня, как сегодня.

– Я не избегаю тебя, Олинф, но я измучен, удручен и не моту сейчас разговаривать о том, что тебя интересует.

– О заблудшая душа! – сказал Олинф с горечью. – Ты измучен и удручен, а хочешь отвернуться от освежающего и целительного источника!

– Мать Земля! – воскликнул молодой жрец, прижимая руки к груди. – Где же откроется моим глазам истинный Олимп, на котором живут боги? Должен ли я разделить веру этого человека, поверить, что боги, которым мои предки поклонялись столько веков, – ничто? Должен ли я отринуть, как нечестивую скверну, те алтари, которые были для меня священны? Или же я должен следовать за Арбаком? Как мне быть?

Он умолк и быстро пошел вперед, как будто хотел убежать от самого себя. Но назареянин был из тех упорных, горячих и целеустремленных людей, с помощью которых религия во все времена производила перевороты, утверждая новую веру или изменяя старую. Поэтому Олинф не дал Апекиду уйти так легко. Он снова настиг его и сказал:

– Нет ничего удивительного в том, Апекид, что я причиняю тебе страдания, потрясаю самые основы твоего разума и ты теряешься в сомнениях и носишься по безбрежному океану неверной, омраченной мысли. Я не удивляюсь этому. Но побудь со мной немного, бодрствуй, молись, и тьма рассеется, буря утихнет, и сам господь, как некогда по водам моря Галилейского, пройдет по присмиревшей пучине, неся спасение твоей душе. Наша религия требует отречения, но она щедро воздает за это. Часы терзаний позволят тебе обрести вечное бессмертие.

– Такими посулами, – сказал Апекид угрюмо, – спокон веку дурачат людей. О, какие заманчивые обещания привели меня в храм Исиды!

– Но спроси у своего разума, – возразил назареянин, – может ли быть истинной религия, которая надругалась над чистотой? Тебя учат почитать наших богов. Но что это за боги, даже если послушать вас самих? Каковы их деяния, их достоинства? Разве их не изображают как самых ужасных преступников? И все же тебе велят служить им, как святыням. Сам Юпитер – отцеубийца. Вам не велят убивать, но вы почитаете убийцу. Что это, как не насмешка над верой, над самым святым в человеке? Обратись же к единому, истинному богу, в святилище которого я тебя введу. Суровая чистота соединилась в нем с нежной любовью. Даже будь он простым смертным, он все равно был бы достоин стать богом. Вы чтите Сократа[92] – у него есть свои ученики, своя школа. Но как сомнительны добродетели этого афинянина перед светлой, неоспоримой, действенной, непреходящей святостью Христа! Я говорю не только о его человеческом облике. Он принял этот облик как знамение для будущих веков, чтобы явить нам воплощение добродетели, узреть которое жаждал Платон. Христос принес людям подлинную жертву; нимб, окруживший его чело в смертный час, не только озарил землю, но открыл нашему взору небо! Я вижу, ты тронут, ты взволнован. Бог проник в твое сердце. Дух божий осенил тебя. Идем же, не противься священному порыву, иди сейчас же, не колеблясь. Немногие из верных уже собрались, чтобы истолковать слово божие. Я отведу тебя к ним. Ты измучен, удручен. Внемли же словам бога: «Придите ко мне все страждущие и обремененные, и я успокою вас».

– Не могу, – сказал Апекид. – В другой раз.

– Нет, сейчас же! – торжественно воскликнул Олинф и схватил его за руку.

Но Апекид, еще не готовый отречься от прежней своей веры, от той жизни, ради которой он стольким пожертвовал, помня заманчивые посулы египтянина, вырвал руку и, чувствуя, что необходимо усилие, чтобы преодолеть нерешительность, которую красноречие христианина вселило в его взволнованный и мятущийся ум, подобрал свои одежды и побежал так быстро, что преследовать его было бесполезно.

Задыхаясь от усталости, добрался он наконец до окраины города и увидел одинокий дом египтянина. Когда он остановился, чтобы отдышаться, из-за серебристого облака показалась полная луна.

Поблизости не было больше ни одного дома. Мрачные лозы прикрывали фасад, а позади поднимался целый лес высоких деревьев, спавших в печальном свете луны; еще дальше виднелись туманные очертания гор, и среди них – мрачная высота Везувия, в то время еще не такая высокая, какой видит ее современный путешественник.

Апекид прошел под аркой, увитой виноградом, и очутился в широком и просторном портике. Перед портиком, по обе стороны лестницы, замерли египетские сфинксы, и лунный свет делал еще более торжественным спокойствие этих огромных гармоничных и бесстрастных изваяний, в которых древняя мудрость скульпторов соединила красоту с благоговением; над лестницей зеленели темные массивные листья алоэ, и восточная пальма бросала тень своих длинных и недвижных листьев на мраморные ступени.

Эта тишина и таинственное обличье сфинксов вселили в жреца непонятный и непреодолимый ужас, кровь застыла у него в жилах, и, переступая порог, он жаждал услышать хотя бы звук собственных шагов.

Он постучал в дверь, над которой была надпись на неизвестном ему языке. Дверь бесшумно отворилась, и раб, высокий эфиоп, ни о чем не спросив и не поздоровавшись, знаком пригласил его войти.

Просторный атрий был освещен высокими бронзовыми светильниками, а стены покрывали крупные иероглифы, начертанные темными, мрачными красками, столь не похожие на яркую и изящную роспись, которой жители Италии украшали свои жилища. В конце атрия другой раб, который хоть и не был африканцем, но казался гораздо темнее смуглых южан, вышел ему навстречу.

– Я пришел к Арбаку, – сказал жрец и сам услышал, как дрожит его голос.

Раб молча склонил голову и, проведя Апекида в боковое крыло дома, проводил его вверх по узкой лестнице, а потом через несколько покоев, в которых царило такое же суровое величие, как и в портике. Наконец Апекид очутился в темной, плохо освещенной комнате, где его ждал египтянин.

Арбак сидел у столика, на котором лежало несколько свитков папируса, исписанного такими же значками, какие были начертаны над входом. Чуть поодаль стоял небольшой треножник, над которым поднимался дымок благовонных курений. Рядом находился большой шар со знаками зодиака, а на другом столике лежало несколько инструментов странной и причудливой формы, назначение которых было Апекиду неизвестно. Дальний конец комнаты был скрыт занавесью, а через длинное окно в крыше проникал свет луны, печально смешиваясь со светом единственного светильника.

– Садись, Апекид, – сказал египтянин.

Юноша повиновался.

– Ты спрашиваешь меня, – заговорил Арбак после недолгого молчания, во время которого он, казалось, был погружен в раздумье, – ты спрашиваешь или спросишь о самых могущественных тайнах, какие способны постичь человеческий ум, ты хочешь, чтобы я разрешил загадку самой жизни. Мы, как дети, блуждаем в темноте, и лишь на краткий миг в этом печальном и кратком нашем существовании видим свои тени во мраке; наши мысли то погружаются в кромешную тьму, пытаясь проникнуть в самую грудь, то в страхе возвращаются назад; мы беспомощно шарим вокруг, боясь в слепоте своей натолкнуться на какую-нибудь скрытую опасность; мы не знаем пределов, нас ограничивающих, они то душат нас, то широко раздвигаются и исчезают в вечности. А раз так, вся мудрость неизбежно сводится к решению двух вопросов: «Во что мы должны верить?» и «Что мы должны отвергнуть?». На эти вопросы хочешь ты получить ответ?