– Вполне одобряю ваши правила, – произнес я. – И если мне понадобится когда-нибудь посредник между мною и Венерой, то я обязательно обращусь к вам. А что, вы всегда занимались своей теперешней, не требующей особых усилий профессией или готовились к какой-нибудь другой?

– Я обучался на серебряных дел мастера, – ответил мой приятель, – но провидение судило иначе. С детства меня учили повторять «Отче наш». Небо услышало мои молитвы и избавило меня от лукавого, – ведь даже серебряная ложка такой соблазнительный предмет!

– Право же, – сказал я, – вы честнейший плут, какого я когда-либо видел, и вам можно доверить кошелек хотя бы за прямодушие, с которым вы признаете, что стащили бы его. А скажите, возможно ли, что я уже имел счастье встречаться с вами? Эта мысль неотвязно преследует меня, но так как я никогда не попадал в караулку или в Олд Бэйли, рассудок в то же время твердит мне, что я ошибаюсь.

– Нисколько, сэр, – возразил мой достойный собеседник, – я вас очень хорошо помню, ибо никогда не могу забыть такого лица, как ваше, если хоть раз увижу его. Однажды вечером я имел честь потягивать кое-какие отечественные напитки в одной комнате с вами: вы были в обществе моего приятеля мистера Гордона.

– А! – вскричал я. – Спасибо за то, что вы мне напомнили. Теперь я сам еще кое-что припоминаю: он сказал мне, что вы самый изобретательный джентльмен в Англии и обладаете счастливой склонностью принимать по ошибке чужую собственность за свою. Я бесконечно рад столь завидному знакомству.

Мой приятель, который действительно был не кто иной, как мистер Джоб Джонсон, изобразил на своем лице обычную для него сердечную улыбку, поклонился в знак полного со мною согласия и затем сказал:

– Не сомневайтесь, сэр, мистер Гордон дал вам самые верные сведения. Могу похвалиться, что немногие джентльмены владеют так же хорошо, как я, искусством присвоения; хотя и не подобает мне говорить так о самом себе – я заслуживаю приобретенную мною репутацию. Сэр, я всегда принужден был бороться со злой судьбой, и помогали мне в этом две добродетели – упорство и изобретательность. Чтобы дать вам верное представление о моих злоключениях, могу сообщить, что двадцать три раза меня задерживали по одному лишь подозрению. Чтобы вы могли убедиться в моем упорстве, знайте, что двадцать три раза меня задерживали за дело, а чтобы вы не сомневались в моей изобретательности, примите во внимание, что двадцать три раза меня выпускали на свободу ввиду совершенного отсутствия законных улик!

– Преклоняюсь перед вашими талантами, мистер Джонсон, – ответил я, – если вам благоугодно называться Джонсоном, хотя я полагаю, что, подобно языческим божествам, вы имеете множество имен, из коих некоторые ласкают слух ваш больше, нежели другие.

– Нет, – ответствовал обладатель двух добродетелей, – я отнюдь не стыжусь своего имени, да и ничего порочащего меня никогда не сделал. Я не вращался в обществе недостойных людей и не погрязал в распутстве; все, что я совершал как представитель своей профессии, делалось с подлинным искусством, артистически, а не грубо, по-ремесленному, как зачастую работают другие искатели приключений. Более того, у меня всегда был вкус к изящной литературе, и я даже поступил в подмастерья к одному издателю-книгопродавцу, с единственной целью – знакомиться с новыми произведениями до того, как они выйдут в свет. Наконец, я никогда не упускал возможности усовершенствоваться духовно, и самое худое, что про меня можно сказать, это то, что я твердо запомнил правила катехизиса и употреблял все усилия на то, чтобы как следует учиться и трудиться, зарабатывать себе на жизнь и исполнять долг свой на том поприще, для которого предназначен был волею провидения.

– Мне часто приходилось слышать, – ответил я, – что у воров есть своя честь, и я счастлив узнать от вас, что им свойственно также и религиозное чувство. Ваши восприемники должны бы гордиться таким крестным сыном.

– Без сомнения, должны бы, – ответил мистер Джонсон, – ибо именно им дал я первые доказательства своей ловкости; это длинная история, но я охотно расскажу вам ее, если когда-нибудь вы предоставите мне такую возможность.

– Спасибо, – сказал я. – Пока же должен с вами проститься, вам теперь направо. В свою очередь примите от меня изъявления благодарности за то, что вы удостоили сопровождать такую ничем не выдающуюся личность, как я.

– О, не стоит, ваша милость, – ответил мистер Джонсон. – Для меня всегда величайшее счастье прогуляться с джентльменом, обладающим таким «здравым смыслом», как вы. Всего наилучшего, сэр. Надеюсь, мы еще встретимся.

Сказав это, мистер Джонсон свернул, куда ему нужно было, и мы расстались [763].

Я направился к дому, размышляя о своем приключении и восхищаясь этим авантюристом. В трех шагах от двери ко мне самым жалостным голосом обратился старик нищий – видимо, больной и дошедший до пределов нужды. Невзирая на мои политико-экономические воззрения, столь печальное зрелище не могло не расположить меня к подаче милостыни. Я сунул руку в один карман – кошелька там не оказалось. Я стал рыться в другом и обнаружил, что носовой платок, записная книжка и золотой медальон, принадлежавший раньше мадам д'Анвиль, тоже исчезли.

Задаром ведь не водят компании с обладателями двух добродетелей и не получают от них комплиментов за свой здравый смысл.

Нищий продолжал приставать ко мне.

– Дайте ему чего-нибудь поесть и полкроны, – сказал я своей хозяйке. Через два часа она явилась ко мне.

– О сэр, мой серебряный чайник! Ах, этот негодяй нищий!

Тут меня словно озарило:

– Ах, мистер Джоб Джонсон, мистер Джоб Джонсон! – вскричал я в неописуемой ярости. – Прочь с глаз моих, женщина, прочь с глаз моих! – Я внезапно умолк, у меня не хватало слов. Пусть мне никогда не говорят, что стыд – неизменный спутник вины: преступный мошенник никогда не стыдится за себя так, как ни в чем не повинный дурак, которого он обчистил.

Глава LXV

Опять с толпой смешаться должен я,

Ища всего, враждебного покою.

Байрон

Восемь дней прожил я в своем мирном убежище и за это время ни разу даже не заглянул в газету, – по одному этому можете судить, каким я стал философом. На девятый же я подумал, что пора бы мне уже получить какие-нибудь известия от Доутона. Заметив, что за завтраком я съел две булочки с маслом и что вообще мои преждевременные морщины значительно разгладились, я снова начал думать о «Прелестях Вавилона».

Как раз когда чувства мои к большому городу и его обитателям так смягчились, хозяйка подала мне два письма – одно было от матушки, другое от Гьюлостона. Последнее я распечатал в первую очередь. Оно гласило:

Дорогой Пелэм,

Я очень огорчился, узнав, что вы уехали из города, да еще так неожиданно. У Миварта мне сообщили ваш адрес, и я тотчас же решил им воспользоваться. Пожалуйста, немедленно же возвращайтесь. Я получил в подарок тушу дикой козы и жажду услышать ваше мнение. Она слишком хороша, чтобы долго сохраняться, ибо все хорошие вещи начинают портиться именно тогда, когда становятся лучше всего, как сказал, кажется, Мур[764] о цветах, если «сладостнее» и «недолговечнее» подставить вместо «портиться» и «лучше всего». Так что, вы сами понимаете, возвращаться надо без промедления.

Но как, друг мой, как могли вы, именно вы, растрачивать таким образом драгоценное время? Прошлую ночь я не сомкнул глаз, думая о том, что вы едите теперь за обедом. Рыба в деревне исключается; цыплята повсюду, кроме Лондона, мрут от типуна; дичи сейчас нет – сезон не охотничий; послать за мясом к Джиблету невозможно, а нигде в другом месте настоящего мяса не получишь. Что же касается двух естественных продуктов деревни – овощей и яиц, – то я, не обладая какой-либо необычной проницательностью, все же могу быть вполне уверен, что ваша кухарка неспособна превратить последние в omelette aux huîtres, а первые в légumes à la crême[765].

Итак, цепь неоспоримых доказательств приводит к выводу, что вы, несомненно, погибаете от голода. При этой мысли на глазах моих выступают слезы: ради самого неба, ради меня, ради вас самих, но прежде всего – ради туши дикой козы возвращайтесь поскорее в Лондон. Я представляю себе вас в последней стадии голодания – воздушного, как бисквит, тощего, как призрак борзого пса.

Больше на эту тему можно не распространяться. Я рассчитываю, что собственное ваше благоразумие в скором времени доставит мне радость общения с вами. Право же, если я буду дольше раздумывать о вашем жалостном состоянии, то не смогу совладать со своими чувствами. Mais revenons à nos moutons[766]. (Кстати, фраза эта очень подходит к данному случаю: о, французы превосходят нас во всем – от величайшей из наук – кулинарии до камерного искусства вести остроумную беседу.) Вы должны сообщить мне свое искреннее, беспристрастное, хорошо продуманное мнение о жарком из дикой козы. Должен сказать, я не удивлюсь тому, что, по воззрениям языческих северных племен, одной из главных радостей загробного мира является охота, если это охота на диких коз. Однако nihil est omni parte beatum[767], – дикой козе не хватает жира, дорогой мой Пелэм, да, не хватает! И я не знаю, чем тут можно помочь. Ибо если мы искусственно добавим жир, то лишим себя того аромата, который придает жаркому из дикой козы сама природа. Здесь-то, любезный Пелэм, я и нахожу главные аргументы в защиту свободы. В клетках, в цепях, в плену и рабстве города все вещи теряют и свежесть свою и благородный вкус, являющиеся благословенным даром свободы и сельской жизни.

Сообщите мне, друг мой, над чем вы последнее время размышляли? Мои мысли, весьма глубокие и серьезные, занимала terra incognita[768], неисследованное пространство pays culinaire[769], которое даже самые дотошные исследователи оставили нетронутым и неизученным, – я имею в виду телятину. Но позже мы об этом поговорим обстоятельно: письмо, слишком легковесное и краткое, – форма, не подходящая для углубленных философских изысканий.