На протяжении четверти часа – затишье, которое кажется вечностью. А потом я ощущаю покалывание в животе в третий раз, и теперь боль еще сильнее. От страха у меня сбивается дыхание. И я набираю номер Жана. Я прошу приехать, говорю, что плохо себя чувствую и что мне очень страшно. Моей интонации оказывается достаточно, чтобы его убедить. Жан просит меня не вставать с дивана и обещает, что сейчас же примчится.

Я считаю минуты, лежа на боку и поглаживая живот. Шепчу, что все будет хорошо. Вскоре в комнату вбегает Жан и опускается на колени возле дивана.

– Тебе уже лучше?..

– Не сказала бы.

Я показываю Жану, в каком месте болит. Он осторожно ощупывает мой живот, хмурится.

– Что ты ела утром? Может, у тебя несварение?

Я отвечаю, что пила кофе и ела печенье, перечисляю ингредиенты. И вдруг зажимаю рот рукой – чтобы не закричать от боли. Мне так плохо, что хочется согнуться пополам. Это тревожит Жана уже не на шутку.

– Кровь у тебя не шла?

– Нет, по-моему…

Не сводя с него глаз, я начинаю плакать:

– Думаешь, я могу потерять ребенка?

– Я этого не говорил, – отвечает Жан, его пальцы, поглаживающие мой живот, начинают двигаться быстрее. – Но лучше убедиться, что все в порядке. Мы поедем в больницу, хорошо? Может, беспокоиться и не о чем, но мы не сможем спать спокойно, если там не побываем. Согласна?

Я киваю, хотя ехать в больницу мне страшно. Жан придерживает меня за спину, пока я сажусь. Я так и остаюсь в этом положении, пока он надевает на меня и зашнуровывает ботинки, кладет мне на колени пальто. Все это время я шмыгаю носом и пла́чу – просто не могу остановиться.

– Жан, прости меня! Я не хотела с тобой ссориться…

– Забудь! Ты же меня знаешь. Я просто был шокирован тем, что ты мне сообщила. Но теперь все нормально. Шарлотта, ты можешь на меня рассчитывать, понятно?

– Да, хорошо.

Путь до больницы кажется бесконечным. Всюду горы снега, на дорогах – гололед. Жан ведет машину очень осторожно и постоянно твердит, что все будет хорошо. Пытаясь шутить, я сваливаю вину за происходящее на испеченное мной печенье, против которого взбунтовался мой желудок. Наверное, не получится из меня хорошей поварихи и Бренда будет разочарована… Я стараюсь улыбаться, но слезы все текут и текут. Мне страшно. Я уверена: то, что со мной происходит, – ненормально. Я постоянно ощупываю живот в надежде, что моя девочка легчайшим шевелением даст о себе знать, хотя бы уже для того, чтобы я смогла успокоиться. И снова – ничего… Я ничего не ощущаю!

В больнице Жан усаживает меня в кресло на колесиках. Доктор подробно расспрашивает о причинах моего беспокойства. Это странно, но с того момента, как я вышла из дому, боль ни разу о себе не напомнила. Наверное, это хороший знак? Доктор говорит, что все образуется, но для очистки совести лучше бы сделать УЗИ.

Жан все время со мной, держит меня за руку, помогает прилечь на смотровую кушетку. Он натянуто улыбается – должно быть, чтобы меня подбодрить, но толку от этого сейчас никакого. Я просто умираю от страха.

Как сквозь вату, слышу слова доктора о том, что гель холодный и это может быть неприятно. Все мое внимание сосредоточено на мониторе. Там, на экране, я вижу свою дочку, очертания ее тельца. И пла́чу уже от облегчения. Поразительно – одного того, что я ее вижу, достаточно, чтобы на душе у меня стало легче. Врач между тем все водит и водит датчиком по моему животу. Я смотрю на него.

– С ней все в порядке?

Он как-то странно морщится, щелкает по кнопкам, потом убирает датчик и отворачивает монитор.

– На каком вы месяце? На шестом?

– Да.

– Когда вы в последний раз ощущали шевеление плода?

– Это было… вчера! Или нет… Позавчера? Не могу вспомнить!

Врач поворачивается ко мне спиной, потом протягивает салфетку, чтобы я вытерла живот, ждет, пока я опущу свитер. Они с Жаном обмениваются взглядами. Молчание врача меня пугает.

– Что? Что случилось? – спрашиваю я дрожащим голосом.

– Сердце ребенка не бьется. Никаких признаков… жизненной активности.

– Нет! Этого не может быть! Я имела в виду…

Жан до боли сжимает мне пальцы. Я вырываю руку, сажусь на кушетке и начинаю орать как ненормальная:

– Что все это значит? Я ничего такого не делала! Я сидела дома! Я не падала!

– Иногда такое случается, мадам. И поделать с этим ничего нельзя.

Врач вынимает из принтера листок, протягивает его мне и указывает пальцем на какие-то линии.

– Это означает, что плод не подает признаков жизни. Он мертв. И боль, которую вы почувствовали, – сигнал того, что организм пытается его исторгнуть. Что и должно произойти как можно скорее. Мне очень жаль…

Я кладу руку на живот и, качая головой, повторяю: «Нет! Нет! Нет!» Слезы снова текут по моим щекам. Еще три минуты назад я видела на экране тельце своего ребенка, а теперь мне говорят – он умер? И его из меня вырвут?

Жан пытается меня утешить, но я его отталкиваю. Я оттолкнула бы любого. Не хочу, чтобы ко мне вообще кто-то прикасался! Плотно сдвигаю ноги, словно это поможет малышке удержаться в моем лоне. Внезапная острая боль вынуждает меня прилечь. Доктор прикасается к моему животу, и я пытаюсь оттолкнуть его руку. Он шепчет, что уже ничего нельзя сделать, что у меня начинаются преждевременные роды и будет лучше, если я приму врачебную помощь.

Цепляясь за руку Жана, я твержу, что это – кошмарный сон, что такого не может быть, что это, конечно же, какая-то ужасная ошибка.

– Шарлотта, держись! Я останусь с тобой, ладно? Ты сильная, ты со всем справишься!

Я не хочу этого слышать. Пускай лучше скажут, что моя малышка жива, что они ошиблись и что все будет хорошо… Мне помогают сойти с кушетки, и я снова оказываюсь в кресле на колесиках. Я пла́чу и все глажу и глажу живот. Не подаю виду, что мне больно, когда снова начинаются схватки. Не хочу, чтобы доктор оказался прав: я твердо верю, что он заблуждается, что он неправильно истолковал показания прибора!

Меня перевозят в палату на верхнем этаже и уже там, в ванной комнате, переодевают в больничную рубашку. Надежда тает, когда я замечаю на своих трусиках кровь. Ее не много, но этого оказывается достаточно, чтобы мир рухнул. Теперь я знаю, что это правда: я вот-вот потеряю ребенка, и ничего не могу с этим поделать. Я думаю об Алексе, прошу у него прощения, умоляю оставить мне малышку, хотя сердце подсказывает мне, что уже слишком поздно. А так хочется верить в чудо – что жизнь может вернуться в меня, что можно оказаться в прошлом… А в голове крутится: «Не забирай ее у меня! Не забирай…»

Я возвращаюсь в палату и сажусь на кровать. Я дрожу как осиновый лист и не могу сдержать слезы. Жан обнимает меня, шепчет, что все будет хорошо. Я прошу его замолчать, потому что это неправда. Он лжет. Мне все лгут. Хорошо уже не будет. Как можно вообще говорить мне такое, когда у меня вот-вот отнимут самое дорогое, что у меня есть в этом мире?

Медсестра разговаривает со мной, как с умственно неполноценной:

– Не надо волноваться, вы почти ничего не почувствуете!

Почти ничего? А боль, от которой разрывается сердце? А пустота, которую они хотят оставить в моем животе? А моя разбивающаяся вдребезги жизнь? Медсестра же говорит – «почти ничего»… Я пла́чу и даже не пытаюсь возражать, когда Жан благодарит ее за участие. У меня все равно нет сил послать ее ко всем чертям. И потом, разве медсестра виновата в том, что моя малышка умерла?

Мне дают выпить какие-то таблетки, объясняют, какая из них – успокоительная, а какая поможет моему организму исторгнуть плод. Правда, произойдет это не мгновенно… Но мне ничего не хочется знать. Я глотаю обе таблетки, падаю на кровать и жду конца света, который скоро произойдет внутри меня. И сожалею, что доктор не дал мне снотворное. Или хотя бы успокоительное посильнее. Желательно такую дозу, чтобы я уже никогда не проснулась…

Между ног начинает течь кровь, и я все время порываюсь ее вытереть. Но медсестра просит лежать спокойно, говорит, что все так и должно быть. В ее голосе ласка, сострадание. А я – я пла́чу не переставая, потому что вместе с этим ребенком Алекс умирает второй раз…

И вполне может статься, что это я его убила.


Я просыпаюсь с пересохшим ртом и дикой головной болью. Болеутоляющее, которое мне дали, наверное, было очень сильным, потому что я совершенно не помню, как здесь оказалась. У меня была истерика, я рыдала, проклинала Алекса и свою жизнь, которая только и делает, что отнимает у меня самое дорогое. Это – последнее, что сохранилось у меня в памяти до того момента, когда мне сделали укол в вену.

Я ощупываю живот – пустой, дряблый. И ничего не чувствую. Наверное, меня накачали обезболивающими препаратами. Хотя теперь я, признаться, предпочла бы помучиться – чтобы не забывать о том, что моя малышка была тут, у меня в животе. Как могло такое крошечное существо оставить во мне безмерную пустоту?

– Привет!

Жан с улыбкой склоняется надо мной, гладит по лбу. Наверное, он заснул на стуле: глаза у него красные и опухшие.

– Я долго спала?

– Не могу сказать точно. Часа три-четыре… Как самочувствие?

Я отвечаю сердитым взглядом, и это заставляет Жана пожалеть о том, что он спросил. Он спешит загладить свою оплошность:

– Может, принести тебе чего-нибудь попить? Тебе не холодно? В шкафу есть еще одеяла…

– Не надо, не суетись.

В комнате снова тихо. Я машинально ощупываю свой живот. Наверное, это раздражает Жана: он хватает меня за руку.

– Знаешь, я… я позвонил в Англию!

На меня словно сваливается бетонная плита и придавливает к кровати.

– Только не это!

– Шарлотта, они должны знать! И я подумал, что для тебя это будет невыносимо – звонить им и рассказывать о случившемся. Не волнуйся, все образуется. Они приедут, чтобы тебя поддержать…

Я мотаю головой и снова заливаюсь слезами. Я думаю о Бренде. Страшно представить, как она огорчилась. Я не хочу ее видеть, я не готова посмотреть ей в глаза. Я бесконечно повторяю: «Нет! Нет! Нет!», но Жан меня перебивает: