Слава женщине и ее тайне тайн, дарящей нам любовь и исступление.

Слава Мари, теперь, когда утих первый пыл.

Слава всему сущему; слава этой стране, превращающей в прах кости своих завоевателей; слава силе моего отца, юности Джетро, скорбной красоте Морфид и новой вере Эдвины. И всем людям земли, богатым и бедным, ниспошли, Господь, эту радость, пока тьма не рассеется, не исчезнет забытье и не вспыхнет заря над горой. Слава святому Петру и Господу, соединившему нас, и золотому кольцу, что связывает нас, и рекам, и звездам над нами. Слава Уэльсу и людям, которые поведут нас вперед. Gogoniant i fywvd, i gariad, i wreigiaeth i Mari, gyda mi'n Un![8]

Глава двадцать первая

Так и прошло это лето — в одной любви. Наступила холодная бурая осень, и мы с Мари перебрались в ту половину дома, где прежде жила Морфид, — платить за него приходилось шиллинг три пенса в неделю, и, по правде говоря, это было нам не по карману. Но надо же обзаводиться своим хозяйством, сказала мать, ведь и двух женщин достаточно, чтобы превратить кухню в ад, а в нашей их толклось четыре.

То воскресенье, когда к нам пришел Томос Трахерн, навсегда останется в моей памяти.

Дни уже стали короткими — грустные сумерки между летом и зимой, — и Вершину окутывали вечные туманы, скрывая от посторонних глаз военные учения чартистов и факелы, освещавшие ночные собрания союза. Тонко звенели оголенные живые изгороди, а когда мы с отцом и Джетро уходили с завода, длинные тени вставали копнами ржи, сжатой на старых фермах. Луна и звезды сияли по-новому, и паутина на кустах ежевики казалась в их свете совсем синей, когда я морозным утром выбегал мыться на крыльцо, а дорога в Бланавон резкой чертой прорезала серые пустоши.

И вот в такой осенний вечер к нам из Гарндируса явился Томос Трахерн, совсем запыхавшись после пятимильной прогулки: старый дурак притащил с собой свою Библию, а под ее тяжестью и осел свалился бы. Мать, как всегда, пряла, Морфид шила, а Мари кроила чепчики и маленькие рубашки, исподтишка посматривая на меня через стол. Отец дремал у очага, то и дело начинал храпеть, но тут же вздрагивал и выпрямлялся.

Со времени рождения Ричарда Томос еще ни разу не навещал нас, и Морфид даже взглянуть на него не хочет. Но как все-таки это похоже на прежние дни, когда Томос приходил к нам читать Священное Писание: вот он наклонился, чтобы не стукнуться о притолоку, вот обнимает и целует мать, вот протягивает отцу и мне ручищу, огромную, что твой окорок. И поднимается суматоха! Все повскакали с мест, кто-то мешает в очаге, чтобы огонь разгорелся поярче, шум, суета, он поздравляет с прибавлением семейства, Морфид стоит хмурая, но малыша уже вытащили из люльки; Томос благословляет его и целует, а Ричард заливается плачем. Вот только сейчас была тишина, и вдруг — столпотворение, а ведь еще недавно Томос пел совсем другую песенку и грозил отлучить их обоих, тогда было «зачатый во грехе и блуде», а теперь — «поздравляю, поздравляю!» Жаль, Господь пропустил в Библии заповедь о путях служителей своих, замечает Морфид. Что-то не очень она смягчается, да и неудивительно.

— Прошу прощения, — говорит она, уходит наверх укладывать Ричарда и больше не возвращается.

— Где Эдвина? — спрашивает Томос, усаживаясь у очага на ее место.

— В Абергавенни с мистером Снеллом, — говорит мать, встряхивая скатерть.

— Значит, дело у них не разладилось? — хохочет он.

— Нет, — отвечает отец, и голос у него холоднее льда.

— Выходит, еще одно венчание в церкви? Да тебе скоро можно будет открыть богословскую школу, Хайвел, столько у тебя в семье новообращенных: и Йестин церкви не миновал, и Эдвина распятие носит. А ты за ними не собираешься?

— Что я говорила! — вмешивается мать. — Значит, не одна я стою за молельню! — И начинает с довольным видом расставлять чашки.

— Как это мы с ней разминулись на Бринморской дороге? — меняет разговор Томос.

— Она пошла напрямик через гору, — объясняю я.

— Как же это! В темноте, одна?

— Она ушла еще засветло, — говорит Мари. — А когда служба в церкви Святой Марии кончится, мистер Снелл отвезет ее домой в своей тележке.

— Как бы чего не случилось, там же бродит Проберт со своими «быками». — Томос оглянулся на лестницу и понизил голос. — Экая неосторожность, когда по всей Вершине бесчинствуют разбойники вроде Дафида Филлипса! Говорят, на прошлой неделе его видели в Блэквуде — ломал там ноги.

— Да не может быть! — боязливо шепчет мать. — Говорите потише. — И она смотрит на потолок.

— Вот так-то, — говорит Томос, — и за него назначено пятьдесят фунтов награды, как и за Проберта. Жалко мне его мать, Хайвел, хорошая она женщина и не заслужила такого.

— Небось винит во всем Мортимеров, — вспылила мать. — Все винят Мортимеров и хоть бы кто попрекнул Дафида, а ведь он сам навязался Морфид и чуть ли не сразу после свадьбы принялся наставлять ей синяки. Значит, он теперь ноги ломает? Пусть-ка здесь попробует!

— Ну, раскричался боевой петушок! — сказал отец.

— И боевой, если кто-нибудь тронет моих детей!

— А за кого же ты выступишь, когда придет время, — за Хартию или за союз? — спросил Томос, подмигивая нам.

— Нет уж, в политику я не вмешиваюсь, — отрезала мать. — Одно другого стоит.

— Может, и так, — ответил Томос, — но одно опаснее другого.

— Цели Хартии и цели союза неразделимы, — сказал я горячо.

— Ну и ну! — повернулся ко мне Томос. — А младенцы-то наконец вышли из пеленок. Ты это в «Борце» прочел?

— Цель у них одна, — проговорил я. — Свобода.

— Союзы, — сказал Томос невозмутимо, — объединяют рабочих, чтобы улучшить условия труда с помощью переговоров. Хартия — это знамя восстания против королевы и государства. Если ты член союза, тебя занесут в черный список, а если ты чартист — тебя повесят, помни об этом, потому что решительный час близок. Если выбрать путь Фроста и Винсента, по всей Англии не хватит цепей, чтобы заковать нас.

— На это мы и надеемся.

— Вот видите, что мне приходится терпеть? — вмешалась Мари.

— Я вижу, что ему не миновать беды, — сказал Томос. — А что скажешь ты, Хайвел? Наша единственная надежда — это мирные переговоры, а не оружие: ведь достаточно будет солдатам дать один залп, и все чартисты разбегутся кто куда, оставив тех, кто похрабрее, для виселицы.

— Я думаю так же, как Йестин, — ответил отец, и все, кроме Томоса, глаза вытаращили от удивления. — Хозяева не соглашаются на переговоры, а мы и так уже слишком долго сидим сложа руки. Пусть будет война, раз они этого хотят. Я двадцать лет служил им верой и правдой, прежде чем понял, что они извлекают прибыль из нашей покорности.

— Наконец-то образумился! — засмеялся Томос.

— Старая ты лиса, Томос! — воскликнул я.

— А Бога, значит, ты совсем забыл? — спрашивает мать. — Ты что же, одобряешь насилие и убийства?

— Убийства я не одобряю, — ответил Томос, — ибо верую в заповеди Господни, но насилие — дело другое: не насильно ли изгнал Христос алчных торгашей из храма?

Мать сказала, подойдя ближе:

— Если из-за этой вашей хартии вы пьянствуете и оскорбляете Бейли на пороге его собственного дома, то мы лучше без нее обойдемся, Томос, так и знай!

— Замолчи, Элианор, — сказал отец.

— Замолчу, как же! — крикнула она. — Значит, в этом доме никому и слова сказать нельзя, кроме нас, мужчин, да моей ополоумевшей дочки? До чего мы дожили: проповедники слова Божьего и дьяконы одобряют насилие! С утра до ночи политика да политика, с ума сойти можно. То четыре пункта, то шесть пунктов — оплачиваемые члены парламента, хоть до сих пор мы получали их даром. Тайное голосование, да только не для женщин, будь они хоть вигами, хоть тори. Оставь нас в покое, Томос Трахерн. Как будто железо мало горя приносит, не хватает мне еще вдовой остаться! — Она чуть не плакала.

— Послушай, Элианор, — сказал Томос. — У тебя есть дети и внуки. И к насилию мы должны прибегнуть не ради нашего, уже сгоревшего поколения, а ради них. Или ты хочешь, чтобы они навеки остались рабами, как мы? Даже негры на кентуккийских плантациях работают меньше наших детей. Сколько уже столетий люди борются за свободу — и голыми руками, и мечом, и огнем! Послушай же! Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Помнишь, Элианор? Время рождаться и время умирать, время насаждать и время вырывать посаженное, даже время убивать и время врачевать; время разрушать и время строить…

— Время плакать и время смеяться, — сказала Мари рядом со мной, и от неожиданности мы все повернулись к ней. — Время сетовать и время плясать. Время любить, ненавидеть, воевать и жить в мире, мистер Трахерн, и я могла бы еще многое перечислить, но все говорило бы только о любви, а не о ненависти, только о мире, а не о войне. — Тут она встала. — Так что же ответят на это служители Божьи в Судный день?

— Ты знаешь Писание, — сказал Томос, — и заветы, дарованные людям. И судимы мы будем по нашему послушанию — и ты, и я. Но нет такой заповеди, которая повелевала бы честным людям держаться в сторонке, оправдываясь женскими страхами, когда старики и дети голодают и становятся калеками из-за куска хлеба. И долг перед угнетенными повелевает нам поднять тех, кого унизили. Мы изгоним угнетателей из нашей страны, как Моисей послал колена израилевы против мадианитян — Книга Чисел, глава тридцать первая, — и будем убивать их, как были убиты цари мадиамские Евий, Рекем, Цур, Хур, Рева и Валаам, сын Веоров. Так мы изгоним их или убьем, если они станут противиться.

— Я ухожу, — сказала Мари. — Как ты нашел главу в Писании, повелевавшую отлучить Морфид, так ты отыщешь еще какую-нибудь для подкрепления любых твоих слов. Плохо, когда такие люди, как Йестин, начинают думать о мести и убийствах, но у нас не остается никакой надежды, если их подстрекают проповедники! — И она выбежала из дома, хлопнув дверью.