Зарабатывала теперь только Мари, но миссис Харт скоро позаботилась и о ней.

— Ну, теперь ты доволен? — спросила мать.

— Да, — ответил отец. — Пусть хозяева поищут себе других преданных слуг.

— Слава Богу! — перебила мать. — Теперь мы будем сыты. Может, ты объяснишь, как мне вас кормить, если денег вы не приносите, а от сбережений осталось только два фунта?

— Господь нас пропитает, — шепотом сказала Эдвина.

— Аминь! — подхватила мать. — Но в Нанти многие уже голодают, и он сперва позаботится о них. А нам пока что делать, скажите на милость?

— То же самое, — ответил отец.

— О Господи! — вздохнула мать. — Я родилась в доме священника… и уж столько лет живу среди драчунов, которые только и знают, что давать волю рукам. Двух фунтов нам на месяц хватит, но когда тебе опять взбредет в голову колотить управляющих, постарайся вспомнить, что для нас это может кончиться голодной смертью.

— Не беспокойся, — сказал отец, вставая.

— А куда это ты собрался, скажи, пожалуйста, когда ужин уже на столе?

— В Коулбруквел.

— А зачем, могу я спросить?

— На собрание чартистов — там будет выступать десятник Идрис из Гарндируса, — ответил он. — И скажу одно: не стоит вмешиваться в политику, а то взгляды, бывает, за одну ночь меняются.

— Боже ты мой! — ахнула Морфид, опуская шитье.

— Дожили! — прошептала мать. — От работы нас уже отстранили, а теперь, того и гляди, повесят или сошлют. Хайвел, ты что, в своем уме?

— В своем, — ответил он. — На Гарндирусе мы могли обходиться без Хартии. Но здесь, у Бейли, без нее нельзя, раз он не знает, что такое справедливость.

— Просто чудо, что могут натворить брызги чугуна, — сказала Морфид. — То ругмя ругал чартистов, то сам заделался чартистом, а я ведь десять лет ему объясняю, что к чему. Глядишь, он еще выставит свою кандидатуру в мэры.

Отец промолчал и только поглядел на нее, но, уходя, дверью не хлопнул.

— Черт знает что за жизнь, — сказала мать, — хартии, союзы, факельные шествия, общества взаимопомощи, тайные сборища. Нет уж, уеду в Абергавенни и стану квакершей или буду ходить в дерюге, посыплю голову пеплом, и пусть вам дьявол стряпает.

— И какая же вы будете красавица в дерюге и пепле! — сказала Мари, целуя ее. — Не бойтесь, мама. Он побережется.

За месяц, пока отец был без работы, мы совсем поистратились, а тут еще не прошло и трех недель, как Крошей Бейли снизил плату рабочим на одну седьмую и на одну восьмую повысил цены в заводской лавке, заявив, что летом у рабочих меньше расходов.

И меньше расходов у хозяев, сказали рабочие, и весь поселок бросил работу. Все мужчины и мальчишки от вальцовщиков до ирландцев-поденщиков, формовщики и плавильщики бросили работу, уведя с собой женщин и детей. Котел начал закипать. Под кроватями лежали пики, в горных тайниках накапливались порох и пули, ружья, отнятые у часовых, шпаги и пистолеты, украденные из помещичьих коллекций. Из Лондона приезжали правительственные соглядатаи, и кое-кто из них не возвращался назад. Каждую неделю появлялись все более дерзкие листки, призывавшие рабочих встать за дело чартизма и кричавшие, что знать — это жалкие куклы в руках королевской власти. Хозяева нанесли ответный удар. Гарри Винсент первым почувствовал их силу, попав в Монмутскую тюрьму. Джон Фрост, столкнувший лавину, во весь голос поносил церковь и трон. У молодой королевы, говорил он, есть двенадцать конюших опочивальни, и каждый из них получает тысячу фунтов в год, пока рабочие голодают. И что только бедняжка делает с двенадцатью конюшими, ума не приложу, говорил он. Будь у него конюший, он чистил бы лошадь и получал бы за это десять фунтов в год, а не тысячу. Так, может быть, кто-нибудь объяснит ему, зачем королеве понадобилось их двенадцать, да еще за двенадцать тысяч фунтов в год?

— Опасные это речи, — покачал головой отец.

— Давно пора заговорить об этом! — вспыхнула Морфид.

— Она ведь просто девочка, — вмешалась мать. — И делает то, что ей скажут. Двенадцать конюших в одной опочивальне? Никогда этому не поверю! А если хоть один из них пахнет так, как конюхи в Кифартфе, тебе только пожалеть надо.

Когда начинались разговоры о политике, слушать мать было чистое удовольствие, хотя дело не доходило до таких крайностей, как в давние дни, когда отец с Морфид постоянно грызлись то из-за англичан, то из-за Ферги О'Коннора. Отец совсем по-другому стал смотреть на многие вещи с тех пор, как хозяин убил в нем преданность, вместо того чтобы укрепить ее, но крайние взгляды были ему все же не по душе. Он искал справедливости, а не крови, переговоров, а не насилия.

В этом я с ним соглашался. Я тоже стоял, как и большинство в наших краях, за новые шесть пунктов Народной хартии Ловетта, но я был против ночных сборищ, мятежных речей и кровожадных призывов тех, кто готов был выкрикнуть что угодно, лишь бы толпа одобрительно засмеялась. И мне было жалко королеву — почти моя ровесница, такая молоденькая, одинокая, беспомощная. По всей стране люди, стоявшие у власти, прикрывались ее именем, чтобы увеличить свои богатства. Виктория — просто хорошенькая девочка, скованная по рукам и ногам общественными предрассудками, говорил Томос Трахерн; ее с рождения приучили ставить подпись там, куда указывает палец жадного министра. Поэтому мне не нравилось, как Фрост ее поносит, и еще больше не нравилось, что он начал выкручиваться, когда его в этом обвинили, все отрицать и говорить, будто его слова исказили. Нет, их не исказили. Я был в Блэквуде в тот вечер и сам его слышал.

— Двенадцать конюших или один, — сказала Морфид, — все равно она нам не по карману. И соглашается она со своими министрами или нет, есть у нее собственный голос или нет — она глава государства и отвечает перед народом.

— Но она же ребенок, ребенок! — с досадой сказал отец.

— Да будь она хоть грудным младенцем! — ответила Морфид. — Ее поставил туда народ, и он имеет право ждать чего-нибудь взамен. Ну дайте ей конюха, если вам так хочется, дайте ей дворец, но не двадцать же — ведь Бог, которому она молится, не владел ни одним дворцом. И конюхов у него не было, — у него не было ничего, кроме тряпицы на чреслах. Ни епископов, ни статутов, ни треугольных шляп и митр, ни пятитысячной годовой пенсии во имя Божье. Ведь священники ее церкви получше министров умеют выжимать у бедняков последний грош каждое Благовещение и Михайлов день.

— Мы же говорили о Виктории, — устало сказал отец. При чем тут треугольные шляпы и Михайлов день?

— Все одно, — отрезала Морфид. — Ее мы сбросим вежливо, но все равно грохоту будет довольно, когда за ней посыплются знать и духовенство вместе с их серебряной посудой, орденами и набитыми золотом мешками.

— Вы сбросите ее пинком под зад? — спросил я.

Морфид только фыркнула.

— Так, значит, с помощью гильотины?

— Джетро, — сказала мать, — лезь в лохань, и побыстрее.

— Не могу я, ведь здесь Мари, — ответил он: она сидела в уголке, опустив глаза, как всегда, когда разговор заходил о политике.

— Марш мыться! — сказал отец, указывая на лохань.

Морфид горячо продолжала:

— Не важно, как мы это сделаем, но сделать это надо, пусть даже силой. Мы добиваемся переговоров, а что толку? Нас все глубже загоняют в рудники и шахты. Они называют нас немытыми, но если они не хотят видеть, как мы сильны, им же будет хуже.

— Вот-вот, — сказала мать. — «Немытый» — правильное слово, и если Джетро через пять секунд не залезет в лохань, я ему задам, не посмотрю на его ожоги.

— Что у нас на ужин? — сказал отец, чтобы переменить разговор.

— Ничего, — ответила мать. — Как и вчера, разве что у кого-нибудь найдется лишний шиллинг, чтобы сходить в лавку.

— Сколько мы задолжали? — спросил я.

— Тридцать три шиллинга, и задолжаем еще больше, раз опять началась стачка. Хорошенькие дела творятся в нашей стране, нечего сказать! Я молюсь за малютку Викторию, но от голода просто готова ее съесть.

— Не старайся зря, — сказала Морфид. — Епископы молятся куда лучше, а в Кентерберийских статутах нет ничего, что помешало бы тебе голодать.

— Что это еще за статуты? — спросила мать. — От этих новых слов с ума сойти можно.

— Церковные законы, — ответила Морфид. — И через каждую строчку — «Боже, спаси королеву». Вот я бы написала им такой статут, что они только глаза бы выпучили, а все епископы отсюда до Глазго порастеряли бы свои мантии.

— Это ты можешь, — сказал отец.

— Два года всякие хартии, а теперь еще какие-то статуты, — вздохнула мать, стаскивая с Джетро штаны, а он подпрыгивал на одной ноге, прикрываясь здоровой рукой. — Ах ты Господи, — продолжала она. — Спереди хвост, сзади ли, нет никакой разницы, и Мари на тебя даже не смотрит. Ну что же, будем уповать на Бога. Скоро Джон Фрост завладеет всем в Нантигло, а Крошей встанет к печи. — И она шлепнула Джетро, чтобы он не вертелся.

— Променяем кукушку на ястреба, — сказала Мари, бросая ей полотенце.

Тут все раскрыли глаза — в первый раз за все время Мари заговорила о политике. Отец улыбнулся.

— И у тебя наконец свое мнение появилось, а? Заразная болезнь! Ну-ка, расскажи, что ты думаешь.

Мари пожала плечами.

— Молчание — золото, мистер Мортимер. И так уже в доме полный разброд, а я вот что скажу: побольше бы любви к Богу, и весь мир стал бы счастливее… ведь то, о чем вы спорите, — это алчность, а не политика. И пока вы не изгоните алчность из людских сердец, всегда будут бедняки и хозяева, а кто именно — какая разница? Мне куда интереснее думать о моей свадьбе.

— Вот это правильно, — сказала мать, намыливая спину Джетро. — И еще можно говорить о рождениях и смертях, но только не о политике. — Совсем запыхавшись, она откинула упавшую на глаза прядь. — В молельню пойдете?