— Не будет тебе чаю, — крикнула Эдвина. — Беги-ка скорее на улицу и отгони Энид от ворот, потому что к нам явился гость в карете парой и форейторы зубами скрипят от злости.

— Кто это? — спросил я, а соседи стали исчезать один за другим.

— Человек в плаще, — задыхаясь, сказала она, — и совсем посинел от гнева… чтобы этого проклятого осла сейчас же убрали ко всем чертям.

— Эдвина, что ты говоришь! — ахнула мать.

— Карета парой? А какой он из себя?

— Толстый, черный, с хлыстом и в высоких сапогах.

— И форейторы, говоришь? — прошептал Йоло.

— Два и две белые кобылы, — ответила Эдвина.

— И он идет сюда? Господи помилуй, — крикнул Йоло. — Это Крошей Бейли! — И, метнувшись в дверь, он перемахнул через изгородь Тум-а-Беддо, не задев ни единого листочка, а остальные соседи бросились врассыпную.

— Крошей Бейли… — побелев, прошептала мать.

— Ну и что же? — спросил я, но она не стала меня слушать.

— Эдвина, беги скорее наверх в детскую спальню и сиди там, пока я не позову.

— Почему, мама?

— Иди, тебе говорят! — Она подхлестнула Эдвину передником, заперла за ней дверь спальни и спрятала ключ за корсаж — и все в одну секунду. А потом подошла ко мне, вся дрожа, прижав ладони к щекам.

— Успокойся, — сказал я. — У него две руки, две ноги и одна голова, и он не король английский.

— Ну, положим, почти король, — сказала она. — О черт! Приехал Крошей Бейли, а у нас тут ослица Энид, и Йоло Милк, и бог знает что можно подумать. — И, схватив тряпку, она принялась бегать по пустой комнате, смахивая пыль со стен.

Но и на это уже нет времени. Вот он.

Он не стал стучаться — ведь он владел поселком, владел всеми его жителями и целой империей чугуна и железа. Он стоял на пороге, и из-под его распахнутого плаща виднелся прекрасно сшитый черный сюртук. Руки и горло у него были в кружевах. Таков был этот хозяин железа — совсем помещик с виду, человек, взявший торговлю за горло, заводчик, которого равно ненавидели и рабочие, и союзы; надменным аристократом стал этот брат Иосифов, бродяжка, приехавший в Кифартфу на осле и занявший тысячу фунтов, чтобы распять Нантигло. Расставив ноги, он выгнул хлыст поперек живота и, прищурясь, смотрел на нас.

— Миссис Мортимер?

Мать, онемев, низко присела; от ее дрожащих рук по юбке бежали мелкие складки.

— А ты? — Он повернул ко мне красное пухлое лицо.

— Йестин, сын, — ответил я.

— Сын человека, которого избили?

— Да, сэр.

Он вошел — и дом уже принадлежал ему, он источал власть, и мы тоже уже принадлежали ему.

— Сожалею, что вы лишились мебели, сударыня, — сказал он. — Но теперь в нашей округе это случается не реже раза в неделю: уэльсцы ломают ноги уэльсцам и жгут жилища уэльсцев. Мы делаем все, что в наших силах, чтобы положить этому конец.

— Спасибо, сэр, — сказала мать.

— Это почти все ирландцы, — сказал я. — Из Нанти.

Он перевел взгляд на меня.

— Разве Проберт ирландец?

— На каждого Проберта приходится пятьдесят ирландцев.

— Интересно, — сказал он. — Я это запомню. Кем ты работаешь?

— Подвозчиком.

— Сколько я тебе плачу?

— Шесть шиллингов в неделю.

— Не забывай об этом. Ты будешь говорить, только когда я тебя спрошу, или попадешь в черные списки. — Он повернулся к моей матери. — Вы были здесь, когда сожгли мебель?

— Была, сэр, — ответила она еле слышно.

— Так, значит, вы сумеете узнать этого Проберта?

— Да, сэр.

— А других вы опознаете, если потребуется?

— Только Проберта, сэр…

— Бог мой! — Он досадливо отвернулся от нее.

— Это было ночью, сэр, — шептала моя мать. — Ни мужа, ни старшего сына не было, когда «быки» вернулись, выгнали меня на улицу и вытащили мебель. Лица у них были вымазаны сажей…

— А где был ты? — спросил он меня.

— Хватит одного избитого; кто-то должен работать, чтобы семья не умерла с голоду, — сказал я. — Отец велел мне остаться здесь, когда его увели.

Выражение его лица изменилось, и он кивнул, признавая разумность такого решения.

— Но я отплатил одному «быку», — сказал я. — Я дал ему пятьдесят палок, чтобы отметить его как следует.

— Ты знал этого человека?

— Нет.

— Но ты сможешь его узнать?

— Было темно, — сказал я. — Я не разглядел его лица.

Минуты две было слышно только, как щелкал хлыст по высоким кожаным сапогам; потом он сказал:

— Вот так всегда. Полное беззаконие, никакого уважения к властям. Кого-то избили, его сын отомстил тем же. В дни, когда трюмы кораблей ждут ссыльных, ты бьешь палкой безыменного человека. — Он подошел к окну и стал смотреть наружу. — Я плачу налоги, чтобы иметь военную охрану, но ни один рабочий не хочет опознавать «шотландских быков». — Он понизил голос. — У вас память как будто получше, чем у вашего сына, миссис Мортимер. Если Проберта поймают, я буду рассчитывать, что вы его опознаете, помните об этом.

— Она не станет его опознавать, — сказал я быстро. — Отец не позволит. Выдай кого-нибудь из «быков», и тебя убьют.

— Выдай двух-трех, повесь двух-трех, и мы скоро от них избавимся, — ответил он.

Я продолжал вслепую напролом, хотя и боялся черного списка, — но ничего другого мне не оставалось:

— Повесить двух-трех еще не значит очистить от них горы, — сказал я. — «Быки» появились из-за черных списков, а черные списки появились из-за ирландцев, которых вы ввозите, чтобы меньше платить уэльсцам. Вам никогда не уничтожить «шотландских быков». Союзы растут, а с ними растет и их число, потому что кто-то должен толкнуть рабочих на борьбу против нынешней оплаты и условий труда.

Он сверлил меня взглядом.

— Вы хотите изменить положение, но беретесь не с того конца, — сказал я. — Вы ввозите ирландцев, селите их под мостовыми арками и платите им железной монетой, вздувая цены в заводской лавке и торгуя дешевым пивом в «Лесе». И ждете, что мы тоже станем такими. Но этого не будет, потому что мы — уэльсцы.

— Что ты, Йестин! — в страхе всхлипнула мать.

— Замолчи, — сказал я. — Он может уморить нас голодом, но повесить он нас не может, так что пусть убирается к черту со своим железом.

— Хорошо сказано, — заметил Бейли. — Продолжай.

— И продолжу! — сказал я в отчаянии. — Мой отец не вступил ни в общество взаимопомощи, ни в союз. Он всегда учил меня, что главное — это преданность хозяевам, но я перестаю ему верить, потому что стыд и позор числиться в книгах человека, который смотрит на своих рабочих, как на мусор, вынуждает их бежать в горы и разбойничать, а потом хочет, чтобы их земляки доносили на них.

— Ты кончил? — спокойно спросил он.

— Почти, — сказал я. — Увезите ирландцев, договоритесь с союзом, закройте заводские лавки, платите больше всем рабочим. Вот тогда вы избавитесь от «быков». Остальное предоставьте рабочим, и вы будете посылать в Ньюпорт больше железа, чем Доулейс и Мертер, вместе взятые.

Комната звенела от тишины. Он вытащил из жилетного кармана маленькую книжечку и карандаш.

— Имя? — спросил он.

— Я же сказал вам. Йестин Мортимер.

— Отлично, — заметил он, записывая. Потом закрыл книжечку и сунул ее назад в карман. — Посмей еще раз повысить на меня голос, и я заставлю вашу семейку образумиться, но избей еще двух-трех «быков», и я повышу тебе жалованье. — Он повернулся к моей матери. — Уложите вещи, какие у вас остались, миссис Мортимер, потому что вы переезжаете в Нантигло, и последите за вашим сыном, а то он по молодости лет чересчур язык распускает. А теперь проводите меня к вашему мужу. Мне нужны такие молодцы, которые говорят, что думают, срывают стачки и бьют палками «шотландских быков».

Очень уверен в себе был Крошей в тот день, когда приехал в наш поселок.

Глава шестнадцатая

И вот в холодный октябрьский день мы навсегда покинули наш дом, чтобы поселиться в Нанти, и очень это было грустно.

Когда приходит беда, соседи — великое дело, а переехать сейчас в Нанти значило сунуть голову в осиное гнездо, сказал Томос Трахерн так, чтобы моя мать не слышала. Ведь из Нантигло приходили скверные вести. Нам готовилась особая встреча: толпы бастующих рабочих собирались перехватить хозяйских прислужников по дороге и задать им хорошую трепку.

А самое скверное было то, что Дафид Филлипс бросил Морфид и ушел в горы к «шотландским быкам» Дая Проберта, и теперь, если его поймают, ему грозит ссылка в колонии, а то и что-нибудь похуже, говорил отец.

— Красномундирники действуют по закону — арестовывают и передают в руки властей, — говорил Оуэн Хоуэллс, — но волонтеры стреляют без предупреждения — им для доказательства хватает пары коровьих рогов.

Похоже это было на поминки, а не на отъезд, потому что из долины явились ирландцы и, выстроившись на улице в десять рядов, пели уэльсцам свои песни о родном доме. Дети принесли листья и осенние цветы, чтобы украсить комнаты, и все надели черное воскресное платье, словно траур по уезжающим соседям.

Я-то сразу побежал в дом в последний раз подмести комнаты, едва ирландцы завели свои песни — в праздник общества взаимопомощи одних этих песен было бы достаточно для драки. Ведь хуже всего то, что ирландцы воображают, будто они умеют петь. Но как могут дарить радость голоса, таящие злость? Ирландцы поют только о том, как страдает Ирландия под гнетом англичан да как жесток мир к ирландцам, но мы расправим плечи и стерпим все во имя Килларни[5].

Не в обиду ирландцам будь сказано, говаривал мой отец, но только он лучше будет слушать уэльсцев.

В это утро расставания не могло быть музыки слаще стройного пения наших соседей. Опершись на метлу, я стоял наверху лестницы и слушал, как чистые альты, звонкие тенора и нежные сопрано взлетали ввысь, опираясь на мощные рокочущие басы. Из окна я видел всех, кто собрался на улице. Большой Райс и Мо Дженкинсы стояли плечо к плечу с братьями Хоуэллсами, Уиллом Бланавоном, Афелем Хьюзом, мистером Робертсом и другими рабочими с Гарндируса. Сопрано миссис Гволтер вело за собой остальные женские голоса; миссис Пантридж и миссис Фирниг, на этот раз унявшись, пели с чувством; звенели серебром голоса Датил Дженкинс и Гвен Льюис, а вокруг толпились соседи из Рядов и даже с Кэ Уайта.