— Примеряю подвенечное платье. Раз уж пришел, помоги-ка. Упрись спиной в кровать, а ногой мне в спину — нажмем вместе.

— Таким манером он из тебя выскочит на ступенях алтаря.

— Без шуточек.

— Это ты шутки шутишь.

— Что сделано, то сделано, — сказала она, разводя руками. — Тут уж ничем не поможешь. От правды не спрячешься, малыш. Ты совсем стал как проповедник, да к тому же еще англиканский. Ну, давай, еще два дюйма — а то платье разойдется по швам.

Я тупо повиновался. Морфид поцеловала меня, будто это я был женихом, повернулась на одной ноге и, остановившись посреди комнаты, стала обмерять талию.

— Двадцать дюймов, — с гордостью провозгласила она. — Честь семьи спасена. Брось мне платье, малыш!

Я сказал, глядя ей в глаза:

— Морфид, все открылось. Отец знает.

Улыбка на ее лице сменилась выражением ужаса, и она зажала рот руками.

— Да, — повторил я. — Он знает. Наверно, уже дня два.

— О Господи, — простонала она и опустилась на постель, прижимая скомканное платье к лицу и ударяя кулаком по одеялу. — О Господи!

Я пошел к двери — мне захотелось уйти от всего этого и никогда не возвращаться.

Но вернуться все же пришлось, и, спускаясь с горы на обратном пути, я увидел возле дома тележку Снелла — значит, мать, Эдвина и Джетро уже вернулись из Абергавенни. Я, как всегда, перемахнул через забор. Но, подойдя к дому, я увидел через раскрытую заднюю дверь Томоса Трахерна, одетого в черное и грозного, как туча, а перед ним — моих родных с опущенными глазами. Морфид, в подвенечном платье, стояла бледная, гордо подняв голову.

— И поэтому, — торжественно провозглашал Томос Трахерн, — в наказание за свершенное тобой прелюбодеяние ты сегодня предстанешь перед дьяконами и будешь отлучена от молельни. И до тех пор, пока я жив, тебе будет отказано в таинстве брака в стенах нашей молельни.

Ему это не раз уже приходилось говорить, и обычно в ответ лились слезы, раздавались мольбы и причитания: «Господи, что со мной будет!» и «Уж лучше бы мне умереть!»

Но Морфид сказала, сверкнув глазами:

— Аминь. И ты называешь себя служителем Божьим? Когда придет день Страшного суда, такие, как ты, Томос Трахерн, и все прочие ваши дьяконы, будут гореть в адском огне за жестокость к нерожденным младенцам. А теперь живо убирайся отсюда, иди пой свои псалмы, скотина, а не то я расцарапаю тебе рожу, как настоящая шлюха, раз уж ты меня объявил шлюхой.

Томос вылетел за дверь пулей, но в доме у нас лились горькие слезы.

Глава двенадцатая

Листья на деревьях уже меняли окраску в тот день, когда Морфид венчалась с Дафидом Филлипсом в Коулбруквеле; от молельни было рукой подать до трактира «Королевский дуб», где собирались чартисты. Уилл Бланавон сказал, что это — предзнаменование.

Мы были на венчании всей семьей — мать говорила, что у нее словно камень с души свалился; из нашего поселка набралось порядочно народу; этого следовало ожидать, съязвила Морфид: не каждый день увидишь брюхатую невесту. Дафид был жених хоть куда — новый костюм, в петлице букетик гвоздик, ботинки начищены так, что хоть глядись в них, высокий белый воротник подпирает горло. А уж важничал! Гонору его хватило бы на целую свору господ. Морфид была хороша как никогда. Она обводила молельню долгим вызывающим взглядом; под венцом и то лезет в драку, сказал отец. Но ей нечего было беспокоиться — в Нанти ее любили и уважали, и весь поселок явился на венчание, трубя в рожки, стреляя из ружей и протянув столько веревок поперек входа в молельню, что и кавалерийский полк не прошел бы. Во время службы отец стоял с неподвижным лицом, но то, как встретили его дочь жители Нанти, кажется, было ему приятно. Мать и Эдвина, конечно, лили слезы — женщины без этого не могут, — а мы с Мари сидели рядом с Джетро и с нетерпением ждали, когда можно будет сбежать в горы. Пришли на венчание Большой Райс Дженкинс и Мо, пришли Афель Хьюз и семья Робертс, и Сара, вся разодетая в ленты и кружева, бросала на Мари косые взгляды. Мистер и миссис Тум-а-Беддо приехали в тележке Снелла, а Идрис Формен и братья Хоуэллсы привели с собой половину революционеров Монмутшира. Были в молельне и люди, которых я никогда прежде не видел, — все друзья Морфид; некоторые были одеты и держались, как господа. А когда мы добрались до Рыночной улицы, соседи уж расставили столы с угощением, а дети тащили охапки осенних цветов.

Очень мне понравился Нантигло, сказал я Мари, хотя я только и думал, как бы скорей сбежать оттуда в горы. Ярко светило солнце; мы нашли тенистое местечко и легли на траву, замирая от волнения — наконец-то мы были одни. Приподнявшись на локте, я смотрел на Мари. Волосы у нее были перевязаны сзади черной лентой, руки оголены до плеч. Она вся светилась, пронизанная солнцем, а узорчатая тень листвы делала ее кожу бархатисто-смуглой.

Мы лежали молча — в словах не было нужды. Внизу расстилался Кум, над нами возвышалась гора, играя на солнце всеми красками. Тишина вокруг навевала покой, дремоту, сладкую, как ласки любви. Я обнял Мари. Целуя ее, я увидел, как испуганно расширились ее глаза. Она казалась частью лета, гибкая, мягкая, неподатливая; частью горы, дрогнувшей подо мной, когда я поцеловал ее еще раз. Все звуки умерли для нас, кроме дыхания ветра и шелеста листьев на укрывавших нас деревьях. Мы лежали, слившись губами, и не слышали в любовном порыве ни молотов Коулбруквела, ни вальцов Нанти, заглушенных стуком наших сердец. Кровь закипает в жилах, дыхание учащается, и в жарком безумии губы впиваются в ее рот, руки скользят по нежному телу.

— Нет, — шепчет Мари.

При звуке ее голоса я прихожу в себя, снова вижу над головой деревья, снова чувствую под собой землю.

— Вот опять, — говорю я. — Скажи хоть разочек «да».

— Только не днем, — решительно заявляет она.

— Когда стемнеет, да? — спрашиваю я, крепко сжимая ее и целуя в шею.

— Ах ты бесстыдник! — говорит она, вырываясь. — Надо мне бежать отсюда, а то с тобой и до греха недолго.

Я смеюсь, помогаю ей подняться и опять целую, прижав ее всю к себе.

— Мари, — говорю я.

— Нет уж, не пойду я с тобой купаться в Лланелен, — восклицает она, — ты уже совсем взрослый. А ну, кто последний добежит до Кум-Крахена, тот дурак. — И она, подхватив юбки, мчится, как ветер, а я бегу следом и кричу ей, чтоб остановилась.

Морфид с Дафидом мы застали на кухне их нового дома; проводив гостей, они стояли, взявшись за руки.

— Пять часов, — сказала Морфид. — Мама тебя ждала, ждала, но мужчины торопились, потому что надо еще заколоть свинью.

И тут я вспомнил. В этот вечер должно было совершиться убийство — люди убивали одного из себе подобных. Преступление предполагали совершить до свадьбы, чтобы подарить новобрачным окорок, но палач Билли Хэнди был пьян, и отец не подпустил его к Дай.

Вспомнив о предстоящей расправе, я точно в тумане простился с Мари, поклонился Морфид и Дафиду и ушел, провожаемый изумленными взглядами.

Я пошел обратно на гору.


Я считаю, что свинья должна умирать в темноте, чтобы люди не видели лиц друг друга. Ибо какова цена человеку, который может с улыбкой обагрить руки кровью своего собрата? Свинья — очень умное животное. В свинье много от человека, а в человеке еще больше от свиньи, и не нам произносить приговор существу, питающемуся плодами земли, тогда как мы зубами и ногтями рвем живую плоть. Все мы лицемеры, а особенно профессиональные мясники, вроде Билли Хэнди.

Солнце уже заходило, когда я поднялся на гребень Койти и, стоя там, стал вглядываться в изборожденную шрамами долину, ожидая увидеть суматоху, услышать визг. А потом я сел в вереск и принялся думать о том, что, когда мы обнимались с Мари, бедняжку Дай волокли на казнь. Я сидел там целый час, глядя на закат и представляя, как бьют часы, как троекратно кричат петухи и как Дай в ужасе ищет меня взглядом.

В шесть часов Иуда, решив, что черное дело уже свершилось, встал и пошел вниз.


Перед домом стояла тележка Снелла, а в ней сидела Эдвина. Услышав мои шаги, она обернулась, подобрала юбки и соскочила на дорогу.

— Уходи отсюда, Йестин! — испуганно закричала она.

— В чем дело? — спросил я.

— Сейчас придет Билли Хэнди колоть Дай.

— Да ведь ее уже закололи, — растерянно сказал я.

— Нет. Еще не начали. Билли Хэнди был пьян, и отец отослал его домой протрезвиться.

Ее глаза, огромные, как плошки, казалось, вот-вот вывалятся из глазниц.

— Боже правый, — сказал я; сердце у меня упало.

— Уходи же быстрей, — говорила она, оттесняя меня своими юбками.

В доме пахло смертью; все суетились в праздничных нарядах, не успев переодеться после венчания. Мать выглянула за дверь посмотреть, не идет ли Билли Хэнди, и испуганно уставилась на меня.

— Господи, — сказала она, — ты же в Нанти.

— Тебя еще не хватало, — проговорил отец.

Я махнул рукой.

— Пришел принять участие в преступлении? — Отец наставил на меня трубку и сказал, понизив голос: — Послушай, только не лезь в это дело. Хватит нам возни со свиньей, не вздумай еще из Билли Хэнди кровь выпустить. Джетро и женщины собираются со Снеллом покататься, может, и ты с ними поедешь?

— Поехали с мамой, сынок, — сказала мать, хлюпая носом. — Я сама того гляди заплачу, а ты теперь месяц будешь сам не свой, если увидишь, как убьют твою свинку.

— Пусть едет, а я останусь, — подходя, бодро сказал Джетро. — Билли меня хвалил, когда я помогал ему заматывать свиньям головы мешком, чтоб они не беспокоили соседей.

— Заберите отсюда этого звереныша, — сказал отец.

— Ну и дитятко растет — будущий десятник на бойне Панти. — И с этим я ушел от них всех и пошел в сад последний раз взглянуть на осужденного. Из уборной вышел, застегивая штаны, Генри Снелл — хорош, не мог там застегнуться.