— В МГУ, на химическом факультете.

— В самом МГУ?! Зашибись!

Ее восхищение мне польстило. Но Люба вспомнила, что она тут по делу:

— Слушай, что мы с тобой болтаем, когда у меня судьба рушится? Где Тимирязев? Это кто стоит?

Она показала на памятник у Никитских ворот, в конце Тверского бульвара, на углу с Герцена (ныне Большой Никитской). Я честно призналась, что не знаю. Кстати, потом мы любили экзаменовать москвичей: где памятник Тимирязеву? Или: кому памятник в конце Тверского? Восемь из десяти не знают.

А памятник большой, как уменьшенная копия снесенного Дзержинского. Его почему-то не замечают.

— Вот он, видишь? — затрепетала Люба, когда мы подходили.

— Со спины я не могу сказать, кому памятник.

— Да не памятник! Антон! Я сейчас описаюсь, он с цветами!

Молодой человек, внешность которого я бы описала как табуретка с ушами, действительно держал букет цветов. Трогательно: рука вытянута, словно капающее эскимо держит, тюльпаны поникли, согнулись, смотрят в землю.

— На! — Он протянул Любе «букет» и уставился на меня. — Сорок минут стою, зимой бы шары отморозил.

«Провинция, — подумала я. — Две провинции».

Но Антон мне понравился. Главным образом, потому, что я ему не понравилась. Он смотрел на меня не отрываясь и не видел! Он видел только Любу. Оттопыренными ушами, затылком, всем своим, как она скажет потом, «улыбающимся телом» — только ее! Чужая любовь, зарождающаяся и мощная, какую трудно описать словами из-за того, что она переливается северным сиянием, ни секунды не постоянна и в то же время очень прочна и надежна, — это как электрическое поле, в которое ты шагнул.

Да и вызывали в те годы у меня интерес только люди, которые не проявляли рьяного интереса ко мне. Я, наверное, не могла жить без воздыхателей, потому что они были всегда, но уже утомили. Как в песне:

Ах, кавалеров мне вполне хватает,

Но нет любви хорошей у меня.

Люба тараторила со скоростью телеграфного аппарата:

— Это Кира, моя подруга (уже подруга!). Отгадай, где учится. Не поверишь, в самом МГУ. Правда, красивая? Я как увидела, прямо присела — везет же некоторым! Но она простая, ты не думай. Кира, ты правда простая?

— Как валенок! — Я рассмеялась.

— Видал зубы? — восхитилась Люба. — Кира, покажи еще раз зубы, Голливуд отдыхает.

Ни до, ни после я не встречала женщину, способную при мужчине, в которого влюблена, хвалить другую. Причем восхищаться искренне, без бабьих штучек, без напрашивания на протест, мол, ты, а не эта красотка всех милее. Если Люба чему-то радуется, то без подтекста или мыслей о выгоде. Если ненавидит — то наотмашь. Можно сказать, ее натура примитивна. А можно — что она всех нас обогнала в эволюции души.

— До свидания! — попрощалась я. — Приятно было познакомиться.

Перешла бульвар, улицу Герцена, когда услышала «Кира!» и разбойничий свист. Они стояли у ТАСС, через дорогу от кинотеатра повторного фильма (давно закрытого), по шоссе непрерывно двигались машины. Антон, заложив пальцы в рот, пронзительно свистел.

— Стой! — орала Люба. — А телефон?

Машины остановились на светофоре, ребята перебежали через дорогу.

— Ты телефон свой не дала! — потребовала Люба. — Куда записать? Дай ручку!

Почему-то у нее не было сумочки. И она записала… на руке Антона. Получилось как татуировка, меня очень тронуло.

Люба позвонила через несколько дней:

— Записывай адрес общаги, с тебя бутылка красного, сегодня вечером.

— Чего красного? — не поняла я. — Вечер у меня занят.

— Вина красного или белого, чтоб не водки, водку пацаны купят, а я галушек наварганила. Как не можешь? Ой! А я уже всем про тебя рассказала! Ой, Кирка!

Отец выбирал мне имя гладкое и прочное, чтобы у него не было вариантов. Но ласкательных суффиксов родители обнаружили массу — Кирочка, Кирюшенька, Кирюлечка… А в школе за худобу и долговязость завистницы девчонки звали меня Киркой, как инструмент шахтера. Надо ли говорить, что вариант моего имени с уменьшительным суффиксом мне крайне не нравился? Но Любино «Кирка» прозвучало как обращение младшей сестры.

Если сравнивать нашу дружбу с сестринскими отношениями (Люба тоже одна у родителей), то роли постоянно менялись: то я оказывалась старшей, то она. Зависело от того, кто кого на плаву держит. Так было и у нас в семье: то папа главный, то мама главная. Наверное, это называется гармонией, которая есть равновесие.

Поехала я в общагу к Любе. Свадебным генералом или, точнее, слоном на ярмарке она меня водила по комнатам и знакомила с подружками.

Потом сидели за столом, пили водку и «красное».

Бравые юноши-станкостроители, только захмелев, осмелели и начали приставать. Люба кричала с другого конца стола:

— Антон! Чего там Петька к Кире клеится? Отлипни его! Нашелся кавалер! Для Киры!!!

Инициатором нашего общения была Люба. В ней непостижимым образом умещались две страстные любви одновременно — к Антону и ко мне.

В ответ я не могла не вводить их в свой круг. Каюсь, был с моей стороны элемент циркового представления: познакомьтесь, друзья, Люба и Антон, гости столицы, студенты передовых вузов.

Антон учился в Керосинке, институте нефти и газа. Это сейчас туда очереди длиннее, чем в театральный, а в семидесятые годы мало было охотников работать за полярным кругом в вечной мерзлоте. В Любин станкостроительный и в Керосинку поступали московские троечники и ребята из провинции. Лучшие ребята из провинции — они потом нам показали, кто сколько может и стоит.

Когда умерла мама, я не зафиксировала момент появления Любы рядом. Я получила страшный удар, падала навзничь. Люба меня подхватила и моего отца тоже. Ему было столько лет, сколько мне сейчас, а я помню его старичком с дребезжащим голосом и дрожащими руками. Он так и не оправился от потери.

Люба переехала к нам, стала нянькой, кухаркой и утешительницей. Утешала одной фразой. Повторила ее, наверное, миллион раз: «Люди умирают! Умирают, хоть ты их режь!» Она была поплавком, который тянул нас вверх, тренером, который тормошил спортсмена в нокауте, детсадовской воспитательницей, которая следит за режимом сна и приема пищи. В такой замечательной обстановке протекал их праздник любви с Антоном.

Вечерами он сидел на нашей кухне и переписывал конспекты работ Ленина, Маркса и Энгельса.

Хотя мы были технарями, каждый семестр включал общественную дисциплину: исторический материализм, марксистско-ленинскую философию, историю КПСС, критику буржуазных теорий. На экзамен нужно было приносить по десятку конспектов работ классиков. Никто этих работ не читал, списывали друг у друга, не вдумываясь, что там Ленин не поделил с Каутским.

Если меня спросить, чем наше поколение отличается от поколения наших детей, то я вспомню это тупое переписывание абракадабры. Мы воспитаны на бесполезной работе. Мы прокладывали себе путь, не спрашивая, кто вешки установил. Мы терпеливы в глупости и закалены в мартышкином труде. Мы выносливы, как бедуинские верблюды в пустыне. А наши умные дети, знающие в совершенстве языки, подключенные кровеносной системой к компьютерам, хотят все и сразу, с вечера на утро. Они спрашивают «зачем?» в тех ситуациях, когда мы не задавали вопросов, потому что слышали «надо!». Они думают, будто далеко шагнули вперед в сравнении с нами. Шагнули. Только без панциря. Он у них не вырос, а у нас броня ого-го!

На свадьбу Любы и Антона приехали их родные, ее — из Херсона, его — из Брянска. Жили у нас, спали на полу. В туалет стояла очередь, на плите постоянно что-то кипело, по квартире на веревках висело мокрое белье, балкон был завален мешками с картошкой и луком, банками с консервами, холодильник забит рыбой и домашней колбасой.

Вечерами на кухне сваты, как называли себя родители Любы и Антона, хорошенько выпивали — сдруживалась родня — и пели протяжные песни, украинские и русские. Соседи от возмущения колотили по батарее. Сваты думали, что у москвичей принято перестукиваться в двенадцать ночи, и вежливо стучали по радиаторам в ответ.

Этот цыганский табор вернул в наш дом жизнь.

Бытовые неудобства — мелочь по сравнению с жизнелюбием, которое заполнило нашу квартиру до потолка. Нас с отцом сразу приняли в родственный круг. Меня до сих пор называют Наша-Кирау-Москве. Отца чуть не женили. Он робел перед женщинами с пышным телом и мощным южным темпераментом. Но какую-то маленькую, несожженную, часть его души они радовали.

— Ото у нас есть одна вдовица, — сватали папу, — як и вы, Анатолию Петрович. Женщина чистоплотная, курей разводит, шоб яйца на продажу. Свой дом, участок, садик, виноградник имеются. Опять-таки от мужа остался мотор для лодки. А лодки нет, схнила, врать не буду.

— Э-э-э, мэ-мэ-мэ, — мялся отец. — Я, право, вам благодарен за участие…

— Та какое участие? Я ж не себя! Ховорю — вдовица с курями.

Только папа отобьется от одной кандидатки, на следующий день ему другую подсовывают, уже из Брянской области:

— Учительница младших классов, лет сорок, замужем не была, но не больная, так жизнь повернулась. Жилищные условия — в отдельной квартире.

— Спасибо, — юлит папа, — но этот разговор несколько преждевременен.

— Никто не торопит. Значит, она вам напишет или вы ей? А лучшее — пусть приедет, тут и познакомитесь.

— Нет! — испуганно вскрикивает папа. — He надо приезжать! Я напишу… сам.

И осталось у нас несколько адресов, по которым, наверное, ждали и не дождались женщины весточки от жениха из столицы. Папа ни разу не съездил ни в Брянскую область, ни в Херсонскую.

Опасался активных свах да и плохо себя чувствовал.