— Дама? — изумился испанец. И, подняв одну бровь, смерил ее взглядом.

Элеонора кивнула. В тот же момент ее отпустили.

— Мои самые покорнейшие извинения… И сожаления. — Его поклон был грациозен, его не стеснила даже висевшая на спине гитара. — Можно хотя бы познакомиться?

Произнося это, он смотрел поверх Элеоноры. Обернувшись, она увидела гиганта с песочными волосами, который сидел у стены. Его знаки отличия были не такими, как у полковника Фаррелла.

— Ко мне можешь не взывать, — сказал он, — я не имею удовольствия быть знакомым с дамой.

— Тогда ваше поведение озадачивает меня, майор. Кто назначил вас быть ее защитником?

От внимания Элеоноры не ускользнула некоторая натянутость в их отношениях. Эти мужчины хотя и носили одинаковую форму, но, похоже, не были друзьями.

— Я всегда симпатизирую тем, кто оказывает противодействие полковнику Фарреллу.

— Особенно если это женщина, да?

— Пожалуйста, — сказала Элеонора, — дайте мне пройти.

— Вы промокнете до нитки, если выйдете, — возразил майор. — Может, вам лучше подождать во дворе? Стеклянная крыша течет как решето, но это все же лучше, чем под проливным дождем на улице.

— Спасибо, нет.

— Тогда разрешите мне проводить вас.

— Я… не могу…

— Потому что вы меня не знаете? Майор Невилл Кроуфорд, к вашим услугам, мадемуазель.

— А я — подполковник Луис Андрес Чарльз Эммануэль де Ларедо и Пакуэро.

— Вы чрезвычайно добры, — сказала Элеонора, — однако…

— Вы не можете идти одна, — упорствовал испанец.

Элеоноре надо было на что-то решиться. От дождя на красном камзоле подполковника остались пятна — словно пятна крови. Сквозь открытую дверь она видела, как мигает качающаяся на ветру лампа. Во влажном удушливом воздухе стоял залах перегара. В углу, на возвышении, мужчины поднялись, приветствуя полковника, направившегося к ним.

Элеонору охватила паника.

— Вы… Вы должны извинить меня, — сказала она так вежливо, что это больше напоминало пародию, чем хорошие манеры, и проскользнула мимо испанца в распахнутую дверь.

Холодный дождь, хлестнувший в лицо, заставил ее замереть. Нет, она не могла войти обратно. Наклонив голову, Элеонора быстро пошла вдоль парапета, скользкого и сверкающего от влаги. Она слышала, как кто-то звал ее, но не оборачивалась. И лишь темный силуэт экипажа, возникшего сбоку, привлек ее внимание.

— Мадемуазель Элеонора!

Это был Зебе. Он держал дверцу нанятого им экипажа широко открытой.

— Сюда! Скорее!

Экипаж, раскачиваясь, загрохотал по улице, из-под колес, катящихся по лужам, взлетали фонтаны брызг. Элеонора откинулась на потертом сиденье. Глубоко вздохнув, она велела себе успокоиться. Как хорошо, что она вырвалась оттуда. Никогда больше не видеть бы ей этого места, где ее так унизили и оскорбили. В последние годы ее жизнь не была легкой. Но так с ней никогда не обращались. И почему, даже несмотря на то что так плохо все получалось, у нее было чувство, что она еще легко отделалась и что могло быть гораздо хуже?

— Вы опоздали? — заговорил наконец Зебе.

— Я… Да, Жан-Поль подписал. — Как могла она объяснить ему, что произошло? Больше всего на свете ей хотелось забыть про это.

— И, без сомнения, он… захотел отпраздновать?

Элеонора кивнула.

— Ни при каких обстоятельствах я не позволил бы, чтобы вы появились там одна, если бы не был уверен, что Жан-Поль понимает, что обязан сопроводить вас обратно. Я чувствую себя так, будто подвел вас.

— Жан-Поль не обрадовался, когда меня увидел. Ничего страшного там не произошло, так что забудем об этом.

— Но ваше доброе имя? Как быть с ним?

— Это не имеет никакого значения. Но такое беспокойство с вашей стороны… Я вам очень благодарна.

— Если бы вы позволили мне, я бы исправил положение…

— Надеюсь, вы не собираетесь совершить какую-нибудь глупость — к примеру, сделать мне предложение? — спросила Элеонора, пытаясь хоть как-то поднять настроение обоих.

— Для меня это было бы самой большой честью…

— Нет-нет, что вы, мсье. Я просто шучу. Простите, если это прозвучало слишком игриво, я вовсе не имела это в виду. Единственное, что я хочу, — это вернуться домой и подумать, что теперь делать. Поверьте, вы мне ничем не обязаны.

Похоже, ничем не обязан ей был и Жан-Поль. Он не мог сделать даже то, о чем она просила.

Хотя и нехорошо дурно думать о мертвых, но Элеонора считала, что именно покойная бабушка, мать их отца, повинна в том, каким стал Жан-Поль. Трех лет, которые они с ней прожили, хватило с лихвой, чтобы испортить его характер. Она баловала Жан-Поля, потакая всем его шалостям. Он ей казался живым воплощением мужа и сына, более всего последнего, и не стояла между ними рыжеволосая ирландка, возникшая из другого мира — из мира рабочих с их лачугами, грязью и болезнями, — которая отобрала бы у нее его любовь и на этот раз. В тринадцать лет Жан-Поль был чрезмерно впечатлительным мальчиком, он воспринимал отношение к себе бабушки как заслуженное и был слишком самонадеян, полагая, что все его желания должны исполняться. Порой ему не нравилось, что сестру как бы отодвигают на второй план, но старуха не хотела напоминаний о невестке, которую она глубоко презирала, поскольку та не соответствовала господствовавшей тогда моде на красоту, требовавшей черных волос. Примесь ирландской крови считалась позором. Жан-Поль был слишком молод поначалу, чтобы почувствовать это, но со временем и он уловил эту несправедливость.

Дело не в том, что к Элеоноре плохо относились, нет, совсем не так, — ее кормили, одевали, а когда подошло время, ввели в общество на соответствующей церемонии в театре Сент-Чарлза. Бабушка сочла бы унизительным, если бы горожане поняли, что она относится к внучке как к наказанию на старости лет. Но Элеонора чувствовала ее отношение и очень рано научилась полагаться только на себя.

Было совершенно естественно, что брат воспринял смерть старухи как большое несчастье. Ибо она означала перемену его образа жизни — с ее смертью распались связи с теми, кто мог бы потворствовать его эгоизму и одобрять все его поступки. Он никак не мог примириться с мыслью, что придется расстаться с собственным образом, внушенным ему бабушкой, — образом этакого праздного повесы, вольного выбирать, куда идти и что делать, лишь благодаря своему рождению и положению в обществе. Он любил сестру, но ее предостережения и критика не производили на него никакого впечатления. Он не подчинялся ничьей воле, лишь своей собственной.

Обед задержали, потому что суп из стручков бамии долго не закипал. Не было времени подогреть хлеб, и поэтому сладкий крем плохо пропитал его. Эти недочеты тут же, немедленно и во всех деталях, были объявлены незамужними тетками, снимавшими спальню, ту самую, в которой ее мать и отец провели свои счастливые годы. Пенсионер, армейский капитан из Кентукки, ветеран войны с семенолами, никаких жалоб не высказал и съел все, что ему дали. Он спал внизу, в комнате, которая прежде служила медицинским кабинетом отца, поскольку старому вояке было трудно подниматься по лестнице на деревянной ноге, хотя и на это он никогда не жаловался.

Для того чтобы отвлечь внимание от других недостатков, которые тетки не перечислили, Элеонора перевела разговор на Уильяма Уокера.

— Я хорошо знал этого человека, — сказал капитан, откинувшись на спинку стула. — Это один из тех проклятых — простите меня, леди, — либералов. Никогда открыто не выступал против рабства в своей газете «Нью-Орлеанз крешент», а у него было что сказать по этому поводу. По-моему, доктор из него вышел получше, чем редактор газеты. Он осмотрел мою ногу — профите, леди, мой обрубок… Это было лет семь или восемь назад. Дал мне мазь для… Гм, ну ладно, не будем об этом, тем более за столом. Странный он коротышка. Помню, зимой и летом ходил в черной шляпе и пальто. Постоянно скорбел о своей любимой — рассказывал, что она была новоорлеанская красавица и умерла от желтой лихорадки. А вы не помните его, мисс Элеонора? Он иногда забегал к вашему отцу в ту самую комнату, в которой я сейчас живу. Они оба учились в каком-то университете в Германии. Я, помнится, видел, как вы помогали своему отцу. Вы были совсем малышкой, но не боялись ни крови, ни тяжелой работы, не то что эти сегодняшние дамочки. Клянусь, вас воспитали не белоручкой.

Обычно капитан произносил речи цветисто и бессвязно, но этому легко найти объяснение — большую часть из последних двадцати лет, с тех самых пор, как он потерял ногу, он сидел и наблюдал из окна за жизнью прохожих. У него был сын на востоке, в Вирджинии, который женился на дочери мелкопоместного дворянина и ударился в политику. Сын каждый месяц присылал ему деньги на жизнь, но ни разу — билет на пароход. С бабушкой Элеоноры капитан был чрезмерно галантен, он обходился с ней так, как было принято в старые времена.

— Я вспоминаю, кажется, того человека, едва ли он был намного старше, чем я сейчас.

— Ему тогда было двадцать три — двадцать четыре.

— Так что сейчас ему едва перевалило за тридцать.

— Видимо, у молодого человека достало характера, чтобы отправиться на завоевание мира… А старики ему мешают.

— А что вы думаете о его кампании в Центральной Америке?

— Вся эта болтовня о попранной демократии? Я был слишком долго рядом, чтобы верить этим разговорам. Попомните мое слово, здесь замешаны деньги. Война и деньги всегда рядом.

Если бы Жан-Поль сидел за столом, такое заявление, вне всякого сомнения, не осталось бы без ответа. Но его не было. Он появился гораздо позже, после того как старые пансионеры разбрелись по своим постелям.

Элеонора сидела в гостиной, пытаясь сосредоточиться на вышивке, которой она занималась при свете одинокой свечи, когда он вернулся. Жан-Поль прошел в гостиную, швырнул шляпу на диванчик и плюхнулся в кресло по другую сторону стола.

Элеонора не поднимала головы. Повисло долгое молчание, нарушаемое тихим шорохом ткани, протыкаемой иглой.